Кое-как уговорила ее, привела домой, успокоила да тогда уж и говорю ей: — Маша, чего ты барыне-то не ответила? Нехорошо, дитятко! Так она и вспыхнула вся. — Не маленькая ты, Маша, — все увещаю, — знаешь, чай, что барыне покориться надо; хоть она и сурово прикажет — слушаться надо. — А если не послушаешься? — промолвила Маша. — Тогда горя не оберешься, голубчик, — говорю. — Любо разве кару-то принимать? А Федя даже смутился, смотрит на сестру во все глаза. — Убежать можно, — говорит Маша, — убежать далеко... Вот тростянские летось бежали. — Ну, и поймали их, Маша... а которые на дороге померли! — А пойманных-то в острог посадили, распинали всячески, — говорит Федя. — Натерпелись они и стыда и горя, дитятко! Я говорю, а Маша все свое: — Да чего за барыню все так стоят? — Она барыня, — толкуем ей, — ей права даны; у ней казна есть... так уж ведется... — Вот что! — сказала девочка. — А за нас-то кто ж стоит? Мы с Федей переглянулись: что это на нее нашло? — Неразумная ты головка, дитятко! — говорю. — Да кто ж за нас? — твердит. — Сами мы за себя, да бог за нас! — отвечаю ей.
IV
С той поры только и речи у Маши, что про барыню. «И кто ей отдал нас? И как? И зачем? И когда? Барыня одна, — говорит, — а нас-то сколько? Пошли б себе от нее, куда захотели, что она сделает?» Откуда у ней такие мысли брались, что в пору только старому человеку подумать! Отгонишь ее: «Полно тебе, Маша, молоть!» Она себе сядет, задумается, да иной раз, подпершись ручкой, так долго-долго сидит, думает... Вдруг одним утром к нам староста на двор. Маша завидела его, побелела и отбежала в уголок. Вошел и кличет Машу на работу. — Иди, — говорит, — на барщину, красная девушка! Шуткою хотел развеселить нас, что ли, — добрый был человек, покойник, — да видит, что мы головы повесили, — и сам вздохнул. — На меня не пеняйте, — молвил, — я сам человек подневольный! — Иди, Маша, — говорю. А на Маше лица нет. Крепко уцепилась за лавку ручонками. — Не пойду, — шепчет, — не пойду! Мы ее уговаривать, усовещивать: «Через тебя и нам достанется!» — а у нее одно слово ответное: «Не пойду!» Что с ней сделаешь? И жалко ее укорять-то: девочка совсем потерялась. Мы отговаривались: больна Маша. Ведь доля-то наша такая, что порою поневоле слукавишь! Горькая доля, скажу вам! Надеялась я, что ласкою ее ублажу, и все тихонько уговаривала. Не слушается девочка! Прошел год, другой, третий. Уж сколько мы хлопот, сколько горя набрались с этой Машей! Полоть ли огороды барские кличут, по ягоды ли господам посылают. «Не могу, — говорит Маша, — я больна!» А барыня ее помнила, и все, бывало, спрашивает: «Отчего нет на работе Ивановой Машки? Больна? Чем это больна? Приведите, я посмотрю ее сама». И водили к ней Машу сколько раз. «Чем больна?» — «Все болит!» Барыня побранит, погрозит и прогонит ее. «Чтоб была завтра на работе! — прикажет. — Слышишь?» — «Слышу», — ответит Маша, а не пойдет и завтра. Стала барыня очень гневаться, и за нас с Федею принималась, что мы Маше потакаем. А мы сами тому не рады, сами ее увещеваем — иди! Один раз грех, точно, был, что мы слукавили, сказали, что больна, — кто ж ее знал, что за это уцепится... Стоило только Маше поклониться, попроситься — барыня ее отпустила бы сама, да не такая была Маша наша. Она, бывало, и глаз-то на барыню не поднимет, и голос-то глухо звучит у ней; а ведь известен нрав барский: ты обмани — да поклонись низко, ты злой человек — да почтителен будь, просися, молися: ваша, мол, власть казнить и миловать — простите! — и все тебе простится; а чуть возмутился сердцем, слово горькое сорвалось — будь ты и правдив, и честен — милости над тобою не будет: ты грубиян! Барыня наша за добрую, за жалостливую слыла, а ведь как она Машу донимала! «Погодите, — бывало, на нас грозит, — я вас всех проучу!» Хоть она и не карала еще, да с такими посулками время невесело шло.
V
— Вот, Маша, — говорит Федя, — какая у тебя совесть-то! Нипочем тебе в глаза неправду говорить. Чем ты больна? Только бога гневишь! Я ведь вижу, как ты по вечерам танки-то водишь. До барыни, думаешь, не дойдет? Нехорошо, что ты нас под барский гнев подводишь! Махнул Федя рукой да и замолчал. Маша вспыхнула, вздрогнула, а сказать ничего не сказала. Только с той поры она не идет на улицу. Ну, думаю, недолго она посидит — соскучится! Проходит неделя, проходит месяц — она все дома, — только, припавши к окошечку, смотрит, как другие гуляют. А у нас, в погожий вечер, на улице сберутся и девушки, и ребятишки сбегутся, — тут пойдут игры разные, беготня, песни. Иной раз подумаешь — тонко звенящими колокольчиками полна целая улица. Так и разливается веселый смех молодой, то писк слышен, то плач ребячий. Вышла молодуха унять озорников и все покрыла своим голосом, звонким, строгим. А Маша тоскливо прислушивается, отклик всякий, всякое слово ловит, а сама не замечает, как у нее слеза сбежит горючая. Жду-пожду, что вот она попросится, — нет, видно, не дождешься! Совестится, думаю, девочка, дай уж я выручу ее. — Маша, — говорю, — чего не пойдешь, не погуляешь, дитятко? Поди-ка, развейся немножко. Сама гляжу на нее: вот обрадуется! А она мне этак спокойно отвечает: — Нет, — говорит, — я не пойду. — Да что ты, Маша? Морочишь меня, что ли? — Не пойду, — опять проговорила, а сама и бровью не шевельнет. — На меня, что ли, сердишься? — спрашивает Федя. — Ты лучше позабудь, — просит ее, — барыня крепко меня донимала за тебя, так я упрекнул.. Самому, видишь, горько стало. Не сердись, Маша, поди на улицу! — Я, — отвечает, — Федя, не сердита, только ты не упрашивай меня понапрасну — не пойду. И не раз мы ее уговаривали, просили, — как проси-ли-то! — Не пойду!
VI
Не на шутку я стала тревожиться. Сидит она целый день задумавшись, и слова от нее не добьешься; худеть стала. — Полечить ее надо, Федя, — говорю, — надо дерновской лекарке поклониться. А на Дерновке лекарка была умная, знающая. Как услыхала об этом Маша: — Тетушка, — говорит, — милая, не лечите вы меня — не вылечите! Что ее слушать, думаю, и таки послала Федю на Дерновку. Привез лекарку; осмотрела она Машу. — Недуг ее, видно, от тоски больше, — говорит. Поглядела на всех на нас. — Кажись, обижать ее у вас некому; на зазнобушку сердечную еще пора не пришла, — не с глазу ли? Расскажите-ка мне, что вы сами думаете? — Не знаем, голубушка, — говорю. Побоялась признаться, что барский глаз сглазил. — Эх, родные, уж вы не потаите, правду мне скажите, — я вас не выдам. Так она добродушно это сказала, что я ей и призналась: так вот и так, на барыню я думаю. — Бывает, родная, бывает, — промолвила старушка. — С той поры неможешь, касатка? — у Маши спрашивает. А Маша не то усмехнулась, не то помрачилась. — С той поры! — ответила. Покачала головой лекарка, и еще пристальнее поглядела на Машу, и опять головой покачала. Умыла ее и травку какую-то дала. — Ты травку пей-таки, до восхода солнечного. Провожаю я старушку да и спрашиваю: — Что, голубушка, чем утешишь меня? — Да как бог даст! — говорит. — От девочки не добьешься ничего, словно она сама свой недуг-то голубит!
VII
Пристала я к Маше: пей да пей травку! Скрепя сердце, пила она; ну, а помощи не было: изводится просто девочка — целую зиму мы с нею горевали. С весною, с теплом, словно полегчало; цветней стала, в рост пошла. Дивно только мне, что все она будто сонная целый день ходит. Молчу пока, да замечаю. Там уж так пошло, что где она ни присядет, там сейчас и заснет. Беспокоилась я этим, да вижу, девочка все краше да краше, — может, думаю, то недуг выходит, и все молчу себе. Вот одною ночью — звездно, тепло было — немоглось мне, и я не спала. И вижу, вскочила моя Маша, постояла, прислушалась — все тихо, — и выскользнула в дверь. Сердце у меня забилось... Жду, жду — долго ее нету... Не утерпела я, вышла. На дворе пусто, — где она? Да гляжу на огород, а по огороду что-то белое так и носится, так и вьется... Перепугалась я до смерти. — Маша! Маша! — закричала. Она как ахнет и словно обмерла. Я к ней. — Что ты тут делаешь? Схватила ее за руку, привела в избу, Федю разбудила, лучину засветила, смотрю на нее, а она белая-белая стоит. Стали мы допрашивать, укорять; у ней слезы градом. — Не воспрещайте, родные! Я ведь словно в неволе сижу! Тяжело мне! Часто не спится по ночам; я как выйду, погуляю — полегчает. Никто того не знает, не ведает — беды вам никакой не будет, а мне-то хоть ночью на свет божий поглядеть, хоть дохнуть вольно!.. Речь ее такая живая, торопливая, слезы сыплются. — Бог с тобою, Маша! — говорю. — Жить бы тебе, как люди живут. Отбыла барщину, да и не боишься ничего. А то вот по ночам бродишь, а днем показаться за ворота не смеешь. — Не могу, — шепчет, — не могу! Вы хоть убейте меня — не хочу! А Федя только приговаривает: «Быть беде!» Убеждать, уговаривать, — а она нас не словами, горючими слезами молит. |