Реклама на сайте Связаться с нами
Твори видатних українських письменників

Маша

Марко Вовчок

На главную
Твори видатних українських письменників
Життя і творчість українських письменників
Скорочені твори українських письменників

Кое-как уговорила ее, привела домой, успокоила да тогда уж и говорю ей:

— Маша, чего ты барыне-то не ответила? Нехорошо, дитятко!

Так она и вспыхнула вся.

— Не маленькая ты, Маша, — все увещаю, — знаешь, чай, что барыне покориться надо; хоть она и сурово прикажет — слушаться надо.

— А если не послушаешься? — промолвила Маша.

— Тогда горя не оберешься, голубчик, — говорю. — Любо разве кару-то принимать?

А Федя даже смутился, смотрит на сестру во все глаза.

— Убежать можно, — говорит Маша, — убежать далеко... Вот тростянские летось бежали.

— Ну, и поймали их, Маша... а которые на дороге померли!

— А пойманных-то в острог посадили, распинали всячески, — говорит Федя.

— Натерпелись они и стыда и горя, дитятко!

Я говорю, а Маша все свое:

— Да чего за барыню все так стоят?

— Она барыня, — толкуем ей, — ей права даны; у ней казна есть... так уж ведется...

— Вот что! — сказала девочка. — А за нас-то кто ж стоит?

Мы с Федей переглянулись: что это на нее нашло?

— Неразумная ты головка, дитятко! — говорю.

— Да кто ж за нас? — твердит.

— Сами мы за себя, да бог за нас! — отвечаю ей.


IV

С той поры только и речи у Маши, что про барыню. «И кто ей отдал нас? И как? И зачем? И когда? Барыня одна, — говорит, — а нас-то сколько? Пошли б себе от нее, куда захотели, что она сделает?» Откуда у ней такие мысли брались, что в пору только старому человеку подумать! Отгонишь ее: «Полно тебе, Маша, молоть!» Она себе сядет, задумается, да иной раз, подпершись ручкой, так долго-долго сидит, думает...

Вдруг одним утром к нам староста на двор. Маша завидела его, побелела и отбежала в уголок. Вошел и кличет Машу на работу.

— Иди, — говорит, — на барщину, красная девушка!

Шуткою хотел развеселить нас, что ли, — добрый был человек, покойник, — да видит, что мы головы повесили, — и сам вздохнул.

— На меня не пеняйте, — молвил, — я сам человек подневольный!

— Иди, Маша, — говорю.

А на Маше лица нет. Крепко уцепилась за лавку ручонками.

— Не пойду, — шепчет, — не пойду!

Мы ее уговаривать, усовещивать: «Через тебя и нам достанется!» — а у нее одно слово ответное: «Не пойду!»

Что с ней сделаешь? И жалко ее укорять-то: девочка совсем потерялась. Мы отговаривались: больна Маша.

Ведь доля-то наша такая, что порою поневоле слукавишь! Горькая доля, скажу вам!

Надеялась я, что ласкою ее ублажу, и все тихонько уговаривала. Не слушается девочка!

Прошел год, другой, третий. Уж сколько мы хлопот, сколько горя набрались с этой Машей! Полоть ли огороды барские кличут, по ягоды ли господам посылают. «Не могу, — говорит Маша, — я больна!» А барыня ее помнила, и все, бывало, спрашивает: «Отчего нет на работе Ивановой Машки? Больна? Чем это больна? Приведите, я посмотрю ее сама». И водили к ней Машу сколько раз. «Чем больна?» — «Все болит!» Барыня побранит, погрозит и прогонит ее. «Чтоб была завтра на работе! — прикажет. — Слышишь?» — «Слышу», — ответит Маша, а не пойдет и завтра. Стала барыня очень гневаться, и за нас с Федею принималась, что мы Маше потакаем.

А мы сами тому не рады, сами ее увещеваем — иди! Один раз грех, точно, был, что мы слукавили, сказали, что больна, — кто ж ее знал, что за это уцепится... Стоило только Маше поклониться, попроситься — барыня ее отпустила бы сама, да не такая была Маша наша. Она, бывало, и глаз-то на барыню не поднимет, и голос-то глухо звучит у ней; а ведь известен нрав барский: ты обмани — да поклонись низко, ты злой человек — да почтителен будь, просися, молися: ваша, мол, власть казнить и миловать — простите! — и все тебе простится; а чуть возмутился сердцем, слово горькое сорвалось — будь ты и правдив, и честен — милости над тобою не будет: ты грубиян! Барыня наша за добрую, за жалостливую слыла, а ведь как она Машу донимала! «Погодите, — бывало, на нас грозит, — я вас всех проучу!» Хоть она и не карала еще, да с такими посулками время невесело шло.


V

— Вот, Маша, — говорит Федя, — какая у тебя совесть-то! Нипочем тебе в глаза неправду говорить. Чем ты больна? Только бога гневишь! Я ведь вижу, как ты по вечерам танки-то водишь. До барыни, думаешь, не дойдет? Нехорошо, что ты нас под барский гнев подводишь!

Махнул Федя рукой да и замолчал. Маша вспыхнула, вздрогнула, а сказать ничего не сказала. Только с той поры она не идет на улицу. Ну, думаю, недолго она посидит — соскучится! Проходит неделя, проходит месяц — она все дома, — только, припавши к окошечку, смотрит, как другие гуляют. А у нас, в погожий вечер, на улице сберутся и девушки, и ребятишки сбегутся, — тут пойдут игры разные, беготня, песни. Иной раз подумаешь — тонко звенящими колокольчиками полна целая улица. Так и разливается веселый смех молодой, то писк слышен, то плач ребячий. Вышла молодуха унять озорников и все покрыла своим голосом, звонким, строгим. А Маша тоскливо прислушивается, отклик всякий, всякое слово ловит, а сама не замечает, как у нее слеза сбежит горючая. Жду-пожду, что вот она попросится, — нет, видно, не дождешься! Совестится, думаю, девочка, дай уж я выручу ее.

— Маша, — говорю, — чего не пойдешь, не погуляешь, дитятко? Поди-ка, развейся немножко.

Сама гляжу на нее: вот обрадуется!

А она мне этак спокойно отвечает:

— Нет, — говорит, — я не пойду.

— Да что ты, Маша? Морочишь меня, что ли?

— Не пойду, — опять проговорила, а сама и бровью не шевельнет.

— На меня, что ли, сердишься? — спрашивает Федя. — Ты лучше позабудь, — просит ее, — барыня крепко меня донимала за тебя, так я упрекнул.. Самому, видишь, горько стало. Не сердись, Маша, поди на улицу!

— Я, — отвечает, — Федя, не сердита, только ты не упрашивай меня понапрасну — не пойду.

И не раз мы ее уговаривали, просили, — как проси-ли-то!

— Не пойду!


VI

Не на шутку я стала тревожиться. Сидит она целый день задумавшись, и слова от нее не добьешься; худеть стала.

— Полечить ее надо, Федя, — говорю, — надо дерновской лекарке поклониться.

А на Дерновке лекарка была умная, знающая. Как услыхала об этом Маша:

— Тетушка, — говорит, — милая, не лечите вы меня — не вылечите!

Что ее слушать, думаю, и таки послала Федю на Дерновку.

Привез лекарку; осмотрела она Машу.

— Недуг ее, видно, от тоски больше, — говорит. Поглядела на всех на нас. — Кажись, обижать ее у вас некому; на зазнобушку сердечную еще пора не пришла, — не с глазу ли? Расскажите-ка мне, что вы сами думаете?

— Не знаем, голубушка, — говорю.

Побоялась признаться, что барский глаз сглазил.

— Эх, родные, уж вы не потаите, правду мне скажите, — я вас не выдам.

Так она добродушно это сказала, что я ей и призналась: так вот и так, на барыню я думаю.

— Бывает, родная, бывает, — промолвила старушка. — С той поры неможешь, касатка? — у Маши спрашивает.

А Маша не то усмехнулась, не то помрачилась.

— С той поры! — ответила.

Покачала головой лекарка, и еще пристальнее поглядела на Машу, и опять головой покачала. Умыла ее и травку какую-то дала.

— Ты травку пей-таки, до восхода солнечного.

Провожаю я старушку да и спрашиваю:

— Что, голубушка, чем утешишь меня?

— Да как бог даст! — говорит. — От девочки не добьешься ничего, словно она сама свой недуг-то голубит!


VII

Пристала я к Маше: пей да пей травку!

Скрепя сердце, пила она; ну, а помощи не было: изводится просто девочка — целую зиму мы с нею горевали. С весною, с теплом, словно полегчало; цветней стала, в рост пошла. Дивно только мне, что все она будто сонная целый день ходит. Молчу пока, да замечаю. Там уж так пошло, что где она ни присядет, там сейчас и заснет. Беспокоилась я этим, да вижу, девочка все краше да краше, — может, думаю, то недуг выходит, и все молчу себе.

Вот одною ночью — звездно, тепло было — немоглось мне, и я не спала. И вижу, вскочила моя Маша, постояла, прислушалась — все тихо, — и выскользнула в дверь. Сердце у меня забилось... Жду, жду — долго ее нету... Не утерпела я, вышла. На дворе пусто, — где она? Да гляжу на огород, а по огороду что-то белое так и носится, так и вьется... Перепугалась я до смерти.

— Маша! Маша! — закричала.

Она как ахнет и словно обмерла. Я к ней.

— Что ты тут делаешь?

Схватила ее за руку, привела в избу, Федю разбудила, лучину засветила, смотрю на нее, а она белая-белая стоит. Стали мы допрашивать, укорять; у ней слезы градом.

— Не воспрещайте, родные! Я ведь словно в неволе сижу! Тяжело мне! Часто не спится по ночам; я как выйду, погуляю — полегчает. Никто того не знает, не ведает — беды вам никакой не будет, а мне-то хоть ночью на свет божий поглядеть, хоть дохнуть вольно!..

Речь ее такая живая, торопливая, слезы сыплются.

— Бог с тобою, Маша! — говорю. — Жить бы тебе, как люди живут. Отбыла барщину, да и не боишься ничего. А то вот по ночам бродишь, а днем показаться за ворота не смеешь.

— Не могу, — шепчет, — не могу! Вы хоть убейте меня — не хочу!

А Федя только приговаривает: «Быть беде!»

Убеждать, уговаривать, — а она нас не словами, горючими слезами молит.