Глафира Ивановна не могла предаться судьбе с покорностью, она целые дни тревожилась, до упаду хлопотала, плакала, изнывала... А Алексей Петрович совсем захирел от этих страхов да беспокойств. Он клеил из бумаги формы для баб, со вздохом целовал руки у жены и совсем почти перестал говорить. Анна Федоровна сказывалась больною и нигде не бывала. Кто ее приезжал проведать, тот находил ее в комнате с закрытыми ставнями, в темноте; только горела лампада перед образами. Анна Федоровна сидела в кресле бледная и печальная; при громком слове она вздрагивала, при всяком шуме или стуке вскрикивала. Наступила страстная неделя. Тогда-то вот и приходит настоящее бедствие. Тогда замечают, весело ли поет канарейка; тогда ставят свечи угодникам и бледнеют и отчаиваются, если встретятся с монахом или со священником; тогда, боже сохрани, помянуть в доме лешего; тогда укрощают в себе гнев, а пуще всего избегают, чтобы не вырвалось какое проклятие. При таких хлопотах, заботах и тревогах кто с собою совладает? Трудно. Тогда, спохватившись, читают особенную молитву. Если так проходит эта неделя в безмятежные и спокойные года, как же прошла она в этот год в Журбовке и в Саковке? В светлое воскресенье день был теплый, совсем весенний; пахло березовыми почками, шумела полая вода и журчали ручейки с каждой горки. По небу носились весенние тучки, солнце светило не ярко, а тепло. Так еще солнце светило, что от него не хотелось спрятаться в тень, а хотелось под ним постоять и понежиться. В саковскую гостиную солнце било во все окна: посреди гостиной стоял стол, длинный-длинный стол, под тонкою белою скатертью, а на столе стояла баба... Как же эту бабу описывать? Не всякий может описать хорошо. «Она была круглая, большая-пребольшая, бледно-желтого, нежного цвета, а вышиною с трехлетнего рослого ребенка. Она легка, ужасно легка, верно, больше фунта не весит, а может, и меньше; тесто ее дырчатое, наподобие тюля; вкус ее сладкий, душистый и необыкновенный». Вот как описывалась эта баба в одном письме из А-ского уезда, и лучшего описания не нашлось. Теперь надо вообразить, что баба эта стоит на столе, а около стола ходят Глафира Ивановна и Алексей Петрович; что чехлы сняты с диванов и кресел, пунцовая обивка так и переливается на солнце, что на столе около бабы всякие печенья, разные жареные птицы, колбасы, ветчина, сыры, жареный барашек с миртовой веточкой в зубах и барашек из масла с голубым флагом, крашеные яйца, сливочные кремы, миндальные торты... Между всем этим расставлены букеты цветов и зелени в высоких фарфоровых вазах, вина, наливки и водки в бутылках и в графинах, фрукты в корзиночках, варенья и конфеты на хрустальных тарелочках... А Глафира Ивановна и Алексей Петрович ходят около стола. Боже мой, как хороша Глафира Ивановна в розовом платье! Какие у нее блистающие глаза! Какой живой румянец на щеках! Какая у нее улыбка! Как разодет Алексей Петрович и как надушен жасмином! Боже мой, как они оба веселы и счастливы! Боже мой, как они поглядывают на бабу, а потом друг на друга! Разговор у них только начинался словами, а велся улыбками да взглядами, и вдруг они оба задумывались, — знаете, как задумываются люди в счастии о прошедших бурях, с улыбкою на лице... — Ты понимаешь это, Алеша, — говорила Глафира Ивановна, — но все-таки ты этого не испытал сам... Я испытала!.. Как посадили ее в печь, я упала на колени; думала, что я не переживу! Упала и встать не могу... — Ох, Глашечка! Я ужасно рад, — говорил Алексей Петрович... — Посмотри, какова вышла! Нет, зайди-ка вот из уголка да взгляни, что? Заходили, глядели из уголка, потом шли — любовались издалека, из другой комнаты, потом опять из уголка. Начали съезжаться соседи с поздравлениями. Кто ни войдет, остановится в дверях, как вкопанный... потом восклицания, потом хвалы... А некоторые так просто терялись: тихо садились в уголок, подпирали голову рукою и говорили про себя: «Нет, это уже слишком!» У иных глаза разбегались, и они не знали, куда кинуться: то кидались к бабе, то к Глафире Ивановне, и только охали. Бабу называли чудом, дивом, Глафиру Ивановну розою, султаншею; а один помещик, который любил толковать о Магомете, назвал ее гурией. У Алексея Петровича спрашивали: «За что вам такое счастье, Алексей Петрович?» Шум и волненье были ужасные. Когда в Саковке все уже спало после торжества и трудов, у соседей мало кто глаза сомкнул; у них шли толки да разговоры. Сначала говорили дамы и мужчины, потом мужчины наконец умолкли, а дамы почти до свету не унимались, они укоряли, что мужчины рады увлекаться всем на свете, что мужчины выдают муху за слона, что подняли шум бог весть из чего и что не стоит об этом по-настоящему и слова говорить. На другой день праздника к Глафире Ивановне приехали дамы. Дамы всегда ездят только на второй день, но всегда считаются чином, богатством, летами, долгим замужеством, всем, чем можно, — теперь это было забыто и почти все приехали к Глафире Ивановне первые. Усидели дома только самые твердые и закаленные. Дамы входили в гостиную и бабы сначала не замечали, а заметивши, ни удивления, ни восторга не показывали. Иные говорили Глафире Ивановне: «А у вас, Глафира Ивановна, прекрасная баба!» — таким голосом, будто баба была самая ничтожная. Иные говорили: «Откровенно признаюсь, я не хозяйка, — не могу себя принести в жертву кухне, — я вот читаю разные книги...» Иные только прищуривались; иные только улыбались. Ни шуму, ни видимого волнения не было; напротив, дамы стали как-то небрежнее и холоднее. Они сидели и говорили о канвовых узорах, вспоминали прошлую зиму; казалось, они и думать забыли о тюлевой бабе... Но Глафира Ивановна была весела и счастлива; она сознавала, что за баба у нее стояла на столе, и знала, что за буря в душе у всех дам под видимым равнодушием. Между тем как дамы сидели у Глафиры Ивановны в гостиной и разговаривали небрежно, к Глафире Ивановне приехал знакомый из ее уезда, тот самый помещик, что первый смутил Анну Федоровну своими рассказами о тюлевой бабе. Он вошел в гостиную, остановился и глядел на бабу. Он глядел на нее как человек, видевший не раз чудо, глядел без удивления и без тревоги, а спокойно и с радостью. Потом он подошел к Глафире Ивановне, поцеловал у нее ручку и раскланялся с дамами. — Наслышался я о ваших бедствиях с мукою, Глафира Ивановна, — сказал гость, — а в вас не усомнился. Многие у нас усомнились, а я нет. Я всех успокаивал, матушка, я знал, на кого надеюсь! Глафира Ивановна улыбалась весело гостю и потчевала его. Дамы, смотря по нраву, иные тоже улыбались, иные глаза прищурили, иные стали перешептываться, иные спросили у гостя: «Как ваше здоровье, Петр Дмитрич?» Петр Дмитрич подошел к бабе, сказал: «Премилая!», — а потом вышел на середину гостиной, посмотрел на всех и проговорил вполголоса: — Только вы этою бабою нанесли смертельный удар одной особе здешнего уезда. Глафира Ивановна засмеялась и просила сказать, кому же? Дамы вспыхнули и опять, смотря по нраву, кто стал улыбаться, кто щурить глаза, кто ахнул, кто вскрикнул, а некоторые встали и спросили Петра Дмитрича: — Петр Дмитрич, что вы под этим подразумеваете и кого? — Я не говорю про здесь присутствующих, — сказал Петр Дмитрич. — Это не ответ, — говорите прямо! Скажите, кого именно вы подразумевали? — загремело со всех сторон. — Да Петр Дмитрич скажет, конечно, — вкрадчиво зажужжали другие голоски. — Петр Дмитрич такой добрый! — А если вы меня да выдадите? — сказал Петр Дмитрич. — Как можно! Какое у вас обо мне мнение! — Клянусь, я как услышу, сейчас же забуду! — Вы можете быть уверены! — Скорей умру! — посыпались дамские уверения. — Нанесен удар Анне Федоровне Журбовской, — громко проговорил Петр Дмитрич. — Да-с. По мужу она вам родственница, Глафира Ивановна, а греха нечего таить! Глафира Ивановна вся побледнела. |