Мимо ворот тянулась пестрая толпа четвероногих разного рода и виду, наполняя воздух ржанием, криком, мычаньем, блеяньем... Павел Федорович как будто понимал этот разноголосый разговор и, сочувствуя ему, улыбался; вдруг скромная улыбка превратилась в хохот: — Ха-ха-ха! Гей! Пастух! Отчего эта пестрая свинья так весела? — Кто ее знает: она всегда такая веселая. — Прекрасно! Ха-ха-ха-ха! Как это мне нравится: этакого любезного характера! Должно быть, прямодушное животное! Чья она? — Как прикажете... то есть, изволите видеть, ее мать осталась после покойного вашего батюшки, а это уже от той молоденькая. — Ага! Значит, в ней есть моя половина. Хорошо, я заплачу брату за остальную половину, а свинью возьму себе. Поймать ее и сейчас пустить в наш амбар; да смотрите, на мою половину: направо за черту. Павел Федорович еще сказал: гм! и пошел спать. Вскоре уснуло и все Жаворонково. Вероятно, по своим понятиям свинья полагала, что братья живут между собой дружно и что черта, проведенная на полу амбара, была не что иное, как глупость; а может быть, она при входе в амбар не заметила черты, а когда заперли дверь, то в темноте и заметить не могла. Как бы то ни было, но по теории вероятностей свинья начала практически прохаживаться по амбару, перешагнула через заветную границу, нашла овес и, не понимая его драгоценности, скушала, как простое кушанье... Сказано: свинья и в барском амбаре не оставила своих привычек! На утро Андрей Федорович рассердился не на шутку; укоры посыпались на Павла Федоровича. — Отвяжись от меня, пожалуйста! — ответил Павел Федорович, — я пустил свинью в свою половину амбара; спроси ее, зачем она перешла к тебе? — Отвернулся и пошел в сад стравливать кошку с собакой. — Нет, — сказал почти сквозь слезы Андрей Федорович, — этим обидам конца не будет! Поеду в суд: пусть он разделит нас, как-нибудь да разделит; мне покой дорог! — И поехал в город. Павел Федорович сам в город не поехал, а послал своего любимого слугу, Бродягу, и при нем несколько подвод с мукой, маслом, горохом, медом и прочим. Чрез неделю отсчитали Андрею Федоровичу из отцовского имения половину ревизских душ, слепых, хромых, или давно уже записанных в ревизию на мрачных берегах Стикса, или путешествующих по зеленым прибрежьям Ингула и Буга. Павел Федорович отрубил половину отцовского дома, амбара, конюшни и голубятни, перевез за десять верст в хутор и основал там резиденцию, а Андрей Федорович, залечив отрубленные места тростником, остался в Жаворонкове.
II
Как странен вкус у женщин! Иная дама готова бог знает на какое пожертвование, чтоб только проехать по городу с военным мужчиной. Тут есть своя хорошая сторона: очень приятно, когда при встрече с вами солдаты снимают фуражки. Но тот же самый мужчина выйди в отставку — она не обратит на него внимания. И это понятно. Некоторые дамы любят мужчин здоровых, плотных, краснощеких — будь они глупее поверстного столба. Даже и это понятно. Другая увидит какого-нибудь бледного, узенького мужчину — и вздыхает. Вот это для меня вовсе непостижимо! Фридерика Карловна фон Клок лет десять назад была молоденькая девушка и задумывалась, смотря на серебряные эполеты Павла Федоровича; но как она была бедна, то Павел Федорович не замечал ее тихой грусти, а между тем время летело. Павел Федорович вышел в отставку: эполеты исчезли с его плеч. Фридерика Карловна сделалась умнее, начала рассуждать, и результат этого был: Андрей Федорович добрее брата, слабее характером, следовательно, им гораздо удобнее управлять, а этот глагол чрезвычайно нравился Фридерике Карловне, и потому Павел Федорович оставлен, как выдохшийся цветок, и все ласки обращены на Андрея Федоровича. Сначала Андрею Федоровичу было очень совестно, когда двадцатишестилетняя девица, распевая известный романс: Пойми меня... обращала к нему косвенные взгляды. Он всегда оборачивался назад: не стоит ли кто за ним; притворно чихал, барабанил по столу пальцами и думал: «Неужели этакая воспитанная девица может любить меня?» И когда однажды Фридерика Карловна подала ему конфетку, завернутую в печатный билетик:
Андрей Федорович решительно не знал, что думать. Он много видел рисованных амуров и, сравнивая их круглые, полные рожицы с своим длинным лицом, их легкие одежды — с своим шалоновым сюртуком, стал в тупик. Первая мысль его была: «Это насмешка!», но Фридерика Карловна так мило склонила голову; густой румянец горел даже на ушах ее!
«Нет, это любовь, — подумал Андрей Федорович, — надобно ободрить ее». Он подошел к тарелке с конфетами, выбрал билетик:
и подал его Фридерике Карловне; она пробежала билетик, выразительно посмотрела на Андрея Федоровича, торопливо поправила на груди косыночку — и билетик исчез.
А настоящий амур в это время, летя из Греции в Лапландию, сел отдыхать подле пары голубей на конюшне старого Германа и смеялся до слез, смотря в окно на эти проделки. Да кто же Фридерика Карловна и старый Герман, на конюшне которого отдыхал амур? Фридерика Карловна обрусевшая немочка, довольно стройная, с черными глазами и белокурыми кудрями. Она очень проворно вяжет чулки и когда чего-нибудь испугается, то преприятно вскрикивает: ах! — не так, как мы, православные, будто командуем отрядом глухих, а как-то потихоньку, втягивая в себя воздух, этак: ах! Неподражаемо! Герман Карл Адамович — отец Фридерики Карловны; он долго был садовником у графа Пустогорохова, растил ананасы и померанцы, и когда имение его сиятельства было продано за долги с публичного торга, он на сбереженные деньги купил себе домик с огородом и садиком, где развел прекрасные цветы. Соседи часто навещали старого немца (так они называли Германа), мужчины — покурить трубки и посоветоваться о посевах, а дамы — чтоб выпросить цветочных семян.
III
У Андрея Федоровича был камердинер Иван Утка. Он часто являлся перед своего барина без сюртука, часто вмешивался в разговоры барина с гостями — что весьма обижало поручика Буку — и в отсутствие барина всегда напивался пьян так, как только можно быть пьяну. — Уточка! Уточка! Гей, Утка! Вот не слышит... Иван Утка! Иван Утка! — кричал Андрей Федорович, приехав довольно поздно от Германа. — Верно, пьян! —проворчал Андрей Федорович и опять принялся звать камердинера, и опять никто не являлся. Андрей Федорович высек огня, зажег спичку и начал раздеваться, думая: «Пусть выспится человек! Я был в гостях, провел приятно время с Фридерикою Карловной, а он, бедный, скучал». За дверью послышался тяжелый соп; она потихоньку начала отворяться, и в комнату вошло какое-то четвероногое животное. Андрей Федорович попятился назад, схватил свечку и закричал: «Боже мой! Это ты, Утка?» Иван замотал головою и подполз на четвереньках к барину. — Что с тобою? Стань на ноги! — Не... мо... гу, — с расстановками прошептал Утка. — Ты пьян. Поди спать. Иван мотал головой и не подвигался с места. — А, понимаю: ты хочешь мне служить? Бедный! Ну, ладно, сними сапоги. При этом Андрей Федорович сел на стул против своего слуги и протянул ногу. Утка, схватя обеими руками сапог, присел на корточки, посмотрел на барина, улыбаясь, замотал головой, дернул за сапог и, потеряв равновесие, опрокинулся назад, ударился затылком об пол и умер на том же месте!.. Андрей Федорович бросился поднимать бездыханное тело Утки; лил на него гофманские капли, муравьиный спирт, холодную воду — все осталось без успеха, на крик Андрея Федоровича сбежались люди и отнесли тело Утки в людскую. На другой день Андрей Федорович хотел было послать за доктором, да подумал: «К чему это? Доктор приедет, как к моему покойному батюшке, на третий день, возьмет прогоны и уедет, а помочь не поможет; между тем пойдут, храни боже, следствия! Пожалуй, еще будет отвечать и тот добрый человек, который напоил Ивана. - Бог с ним! Лучше честно похоронить Утку. И точно, к вечеру Утка был похоронен. |