Подъехали мы к белому каменному дому, в ворота постучались. Нам отворил бородач, тучный из себя и приземистый, — видно, кучер; гордо кивнул нам и что-то проворчал про себя.
VI
Мы за ним в избу вошли — почернелая, неубранная, лавки прожженные, столы шатаются, везде вода по полу разлита, зола рассыпана. Повар тут сидел в белой куртке, сгорбленный, веселый старичок, плешивый, и два парня круглолицых, румяных, один в армяке, а другой в куртке, с пуговицами блестящими. Сейчас все они к нам бросились: давай осматривать, моргать, усмехаться. Повар нам кивнул головою: садитесь, отдохните. Саши нету; спросить про нее боюсь. Прохор поглядывает да все вздыхает. Все сидим, молчим; а в разбитое окно ветер свечу задувает. — Ну, — говорит кучер, — как же вы там, в деревне-то у себя, роскошничаете? Несеянную муку пожираете? Так все и залились хохотом. И пошли тогда шутки да прибаутки, и тешились они, и пересмеивали нас, сколько их душе было угодно. Парни выходят из избы да и говорят нам: — Ну, спасибо, что приехали! Хоть маленько мы вами тоску свою размыкали! И вправду: скука их одолела всех, так рады были они хоть чем попало себя повеселить. Такие у них лица были недовольные, да заспанные, да скучные.
VII
Я с духом собралась и спрашиваю у повара про Сашу. Кучер услыхал и перебил. — Ты мне поклонись да у меня спроси! Вот гляди-ка. (Дверь отворил). Видишь, коморочка против? Там твоя Саша сидит, а вот у меня ключик от замочка, (Показал мне ключ из кармана). Говорит он, а я смотрю, — какой тяжелый замок висит на двери! Саша ты моя, бедняжечка! — Что ж, — говорю, — никогда она и не выходит оттуда? — Как можно! Ей все пути скатертью, только вот за ворота со двора — не прогневайся! — На что ж ее заперли? — Есть таковая причина! — Пустите меня к ней, — прошу его. — С нашей радостью, — иди! Отомкнул, я вошла — темно, хоть глаза выколи, там. — Саша! Саша! — кличу. Тихо. Не ушла ли она куда, думаю, как-нибудь вырвалась... Постояла я там и опять в избу вошла. — Видела? — спрашивает кучер. — Видела, — говорю. — Радости-то, я думаю, не оберетесь, а?
VIII
Тут вошла быстрая крошечная старушонка; личико у ней остренькое, ехидное, ухватки воровские; все заходит с разных сторон, словно выискивает, где побольней щипнуть. Покружила, покружила она, да и говорит мне: — Сегодня уж к барыне тебя не поведут; ложись, спи. И ушла. Сели мы ужинать. Сашу кликали — не пришла. После ужина все спать полегли в кухне, а я сижу в людской — не спится. Я сижу одна, да думаю, да жду: «Что ж это Саша не бежит ко мне? И где она? Ушла ли, или мне откликнуться не хотела?» Шелохнулось что-то. Подниму я голову — стоит передо мною высокий мальчик, мне показалось. Гляну еще — это Саша! А волосы у ней в кружок острижены: высокан такая стала и худенькая; живые, ясные глаза впали, и румянец сбежал с лица. Встала я, и она стоит. — Саша, — говорю, — Саша! Так-то мне ее жалко тогда стало! Она ближе ко мне. — Обними, — говорит, — обними же меня да поцелуй! Обнялись мы и поцеловались крепко. И плакать стали пуще. — Мать благословение тебе прислала, сестры кланяются, — говорю ей. Она вспыхнула, а расспрашивать ничего не расспрашивает; да и мне-то не говорилось. Сидим обнявшись, да изредка словом перекинемся, житье старинное, детское вспомянем.
IX
На другой день к барыне меня зовут. Полная она стала такая и величавая. Осмотрела меня с головы до ног, как зовут спросила и говорит мне: — Смотри ты, не избалуйся! Избалуешься — косу отрежут, вот как Сашке, и накажут строго! Рассказала мне, что делать, приказала, пригрозила и выслала. И стали мы вместе с Сашей жить да поживать. Не красно было мое житье, а Сашино-то горькое какое! Всяк ее упрекает, всяк корит и смеется. Пуще всех донимала ее ключница: так, бывало, и язвит, словно жалом. Старик повар... да и тот не без того, чтоб чем не попрекнуть ее: он сердит бывал трезвый, ко всем, бывало, придирается, и бог знает за что. То покажется ему, что ты на него взглянула не так, то насмехаешься, — за что-нибудь да придерется. А когда хмелен, то уж и быть нельзя ласковей. Всех тогда хвалит; а его бранят — уговаривает, что нехорошо это. «Люди, в мире живите! — говорит. — Не скучайте, не ссорьтесь, делитесь всем друг с дружкою; кто хочет выпить — я позволяю; сам бы ему купил, да все уж пропил — потерпи; а самое главное — дружно живите!» Больше всех он Сашу любил и ласкал, когда пьян бывал. Один только повар пьяный и не обижал ее. А то, бывало, кто чужой придет, — торговка ли знакомая, или соседская девушка, гости ли к кому из людей, либо к ключнице — все-то поглядывают, шепотом спрашивают, головою покачивают, руками разводят... А она, словно обвыклася с тем, не жалуется, не горюет.
X
Я ей ни слова. Не надо ее тревожить, думаю, да раз вхожу в людскую (праздник был, господ дома не было, и люди разошлись), вхожу — печь топится, и Саша сидит на лавке, сама в огонь глядит, а слезы текут-текут. Села я подле и рукой ее обняла. А она, на меня не глядя, рассказывать стала. — Привезли меня сюда молодою, небывалою, и много я переплакала тогда. Все, бывало, вечерами плачу. Все мне чужое, все незнакомое, неласковое. Грусть-тоска была великая! Вот стою я раз на крыльце под вечер, да смотрю, да тужу; а уж весна шла: снег осел, почернел, под забором травка тонкая выбивалась; морозец еще держался, — ручейки, лужицы замерзали тонким ледочком. Солнышко красно и багряно заходит. Стою — так вспомнилась мне сторона моя милая! «Господи! — думаю. — Хоть бы глянула!» «Саша, чего заскучала? Не скучай, милая!» — слышу. Я сдивовалась-испугалась: гляжу — это баринов племянник молодой. Подошел, взял мою руку, пожал, еще на меня глянул и отошел. Испугалась я, и досадно стало: что он, пожалел, что ли? Пошутил надо мною, посмеялся? Ведь все они без жалости, без милости. Разве этот жалостливей? Глаза у него точно очень ласковые мне показались. Задумалась я и долго все думала; тоска развеялась даже, только тревожна душа моя. Вспомнился мне тогда наш приезд, как он стоял перед барыней робко, как мешался, путался в разговоре за обедом. Вспомнилось, что он часто на меня из-за двери глядит, бывало. Что работаю я около окошка — он ходит мимо и смотрит. В эту ночь я и во сне его видела. Встала на заре и опять о нем вспомнила. И день целый он у меня из головы не выходил. А вечером я опять на крылечко выбежала: увижу ли его сегодня? Скажет ли слово мне? Выбежала, а он уж тут стоит, словно ждет меня. «Здравствуй, Саша!» А я молчу. Стоим — он на меня глядит... вот, чую — глядит, а сама глаз не подниму, слова не скажу. Тут стукнул кто-то, мы испугались и разошлись поскорей.
XI
С той поры каждый день я его там видела, каждый день. Сколько раз ведь зарекалась: не пойду я, не хочу, да и сама не знаю, как выйду. А он мне так рад бывал, в глаза мне, бывало, смотрит и все спрашивает: «Любишь ли, Саша?» А я, скажу тебе, я очень его полюбила, очень. Как стали люди замечать да посмеиваться, сначала мне стыдно и горько было, а там — я думаю: что ж, люди смеются, — пускай себе! Я люблю его, я его! Что ж мне о себе думать-то? Думай он. Хорошо ему, весело, что смеются — смейтесь; а обидно ему покажется — сам он знает, что сделать. А я послушаюсь его слова, его приказу. Вот живу я себе и не тужу. Дома мы почти не видались: следили за нами; и вот, бывало, куда пошлют меня — я ему шепну, и сойдемся где-нибудь в глухом переулке, под чужими воротами сядем.
XII
Только раз приходит он встревоженный такой. — Саша! — шепчет мне. — Дядя и тетка узнали все! У меня сердце заныло. — Разлучить хотят? — спрашиваю. — Не бойся, не печалься! — уговаривает. А на самом лица нету. Сели мы рядышком и наплакались вволю тогда. — Как же нам быть-то, Саша? — спрашивает. — Тебе знать, — говорю, — тебе и решать. — Эх Саша, Саша! Что я решу! Меня тоска, меня сомненье пугливое берет! Что делать — не знаю! Скажи ты... — Да что? — говорю. — Уж как ты не надумаешь, уж как ты не знаешь... — Ты, Саша, на меня не смотри и меня не осуди: сам я себе не рад, ей-богу! Все я боюсь... — Чего ж боишься? — Да уж с детства так. Отец-то у меня суровый был и строг. Забил он меня и запугал. Вот и теперь еще все мне его голос слышится: «Не храбрись ты ни в чем: беду наживешь! Иди по дорожке хитро да тихо — хорошо будет!» — Я ведь и тебя-то обмануть сбирался, Саша; обмануть хотел и потом бросить, — ты прости меня! Не бросил: сил не было, потому что полюбил крепко... Скажи, Саша, скажи, что делать? Мучусь я, и голова кругом идет... Ох, Саша, если б можно мне было жениться на тебе! — Женись, — говорю. — А люди-то что скажут? Подумай-ка, Саша, как люди-то напустятся, — дядя, жена его злая еще пуще, — все! Все родные! Заклюют они нас, Саша! Умер бы я теперь с радостью! |