I
Надежа по шестому году сиротою осталась. Покорная, тихая была девочка, а уж какая сердечная, любящая! Ты только призадумайся, запечалься, она не отойдет от тебя: и поплачет вместе, и потужит, смотришь тоску твою развеяла. И где она словам таким нежным научилась, где таким уговорам тихим да ласковым? Прежде она между людьми маялась: то у того поживет, то у другого побудет. Работница она была славная, так никто ею не тяготился, всякий еще рад был; потом мы ее просили, она к нам перешла. Мы с сестрою старухи одинокие, хворые, занеможем — некому воды испить подать. А как она за покойницей сестрой ухаживала! Как дочь родная! Бывало, ночей не спит, моя голубка белая! Скончалась сестра, — меня утешала, покоила... Редкое было сердце, доброе, верное! Время-то как бежит! Давно ли, кажись, Надежа малолеточек была, а вот уж Надежа и невеста. Статная, высокая, легкая, как птичка, коса русая, длинная, словно золото, блестящая; глаза тихие, печальные, улыбка ласковая, голос задушевный. Приглянулась она Ивану Петрову. Иван — хозяин молодой, зажиточный; после родителей покойных добра немало наследовал. Ни братьев, ни сестер у него, сам всему голова, жених завидный был. А из себя красавец: цветущий, веселый, ловкий, — девушки просто сохли по нем. Вот и приглянись ему Надежа. Стал он с ней заговаривать, стал ласкаться... Куда б она ни пошла, он уж и подстерег; встретит ее, подходит, речи ласковые говорит, сердечные... А уж она-то как беззаветно его полюбила! Все чаще да чаще они сходятся; стали люди замечать, стали поговаривать. Девушки посмеиваются. Которая, может, сама на Ивана-то метила, не удалось, вот и сердце берет. А я ничего не знаю, не ведаю; да и где старухе увидать, от кого услыхать? Зима стояла студеная, то я и за порог не вышла. Как-то уж весною выбралась я в праздник на улицу; сижу да греюсь на солнышке, и Надежа около меня, такая задумчивая. Скажет слово да и задумается, а я тоже не говорила: дело мое хворое, дряхлое — сижу да кряхчу. Идут девушки мимо. — Здравствуйте, — говорит им Надежа ласково так, приветливо, — куда это вы идете? Сели б с нами, посидели-поговорили. — А что, видно, тебе без Ивана-то тошно? — затараторила Марфа Кругликова, такая бойкая, пересмешница всесветная была. — Как его нету, то и нас зазываешь. Уж ты лучше с ним водись, знай, а нам ты не пара! — Вот воротится с ярмарки, гостинцев навезет! — подхватила другая. Засмеялись звонко и пошли себе. — Ах вы озорницы! — крикнула я на них. А Надежа меня за руку. — Не говори, не говори, родная! — молит, побелела, вот что твое полотно белое. — Сама я виновата! — И, что это ты на себя взводишь, касатка! — говорю ей да по головке ее глажу, — жаль мне стало бедняжечку. — Виновата, сама виновата! Сама я свою славу девичью погубила! Слезы у ней в три ручья. — Вот то-то, голубушка, — говорю, — меня, старуху, чуждалась... я б тебе совет добрый подала, я б тебя поруководила! Что ты еще? Молодая голова, неразумная! Долго ли, мудрено ли обмануть-то! — Обмануть! — вскрикнула. — Он не обманет... Только, тетушка милая, горько мне, что люди нас судят. Что ж, надо терпеть! — Перемелется — мука будет, Надеженька! Выйдешь за него замуж, заживете припеваючи, все забудется: и твоя досада, и людские пересуды — все забудется! — Ох, не забуду я, родная! — отвечает. — Не забуду; больно уж тяжко мне, больно уж сердце мое ноет!
II
Закручинилась она с той поры, от людей бегать стала; где ей смех, шепот послышится, вспыхнет вся, слезы навернутся; все ей мнится: над ней смеются, все, кажется, ее судят. Как на барщину не выгоняют, то ее не уговоришь порога переступить: — Ох, родная, ох милая! Лучше я дома посижу! Не пойду... не пойду! Раз, смотрю, куда-то сбирается вечерком. — Куда, Надежа? — спрашиваю. — Иван приехал, — ответила она, а сама вся вспыхнула. — Ступай, ступай, голубушка! Да порасскажи ты ему все... Что вот люди судят... Она и побежала. Приходит домой такая беспокойная, тревожная. — Что, Надежа, — спрашиваю, — чего такая смущенная? — Он просит, чтоб я завтра на улицу вышла... Все я ему рассказала... что люди смеются... что корят... Рассердился. «Что, — говорит, — тебе людей стыдиться? Я твой суженый, ты моя невеста... Выйди, выйди, — все просил, — утешь ты меня!» Ох, тетушка-сударушка! Как трудно мне выйти-то. — Э, голубка моя! Тебе больше мнится, чем на деле оно есть! — говорю. Она только вздохнула. — Я пойду, — сказала помолчавши, — пойду... он просил... не ослушаюсь — пойду... Такой он сердитый был, такой гневный... и ласкает меня, и сердится... «Нарочно выйди! Выйди, коли любишь... Или тебе стыдно перед людьми признаться, что я по сердцу?.. Пускай-ка затронет кто мою суженую! Посмотрим!» Тетушка! Мне ли считаться? Мне ли обижаться? Мне только голову клонить! — Полно уж, Надежа, полно, дитятко! — увещаю. Встала она на другой день бледная, истомленная, видно, ночью-то и глаз не свела, бедненькая! Вижу, все тревожней она, все тоскливей, и говорю ей: — Пойду-ка с тобою, на старости-то погуляю! И пошли мы с нею вместе. У нас в праздник как высыплет, бывало, молодежь на улицу — словно мак зацветет. Девушки одна одной наряднее, одна одной краше, — только охают добрые молодцы; а молодки скромные, веселые, а старушки такие добросердечные, ласковые, — сядут к сторонке, бают себе потихоньку да юностью любуются — утешаются. Тут по улице и хороводы водят, и в горелки бегают, и в коршуна, и в мак играют... каких затей нету! Пришли мы. Я к старушкам подсела, Надежа к девушкам подошла. А девушки от нее сторонятся, шепчутся... Так-то печально, так-то уж тоскливо оглянула всех бедняжечка!.. Стала себе одиноко. Как тут идет Иван, а с ним какой-то сорви-голова, в кумачной рубахе, шаровары плисовые, шапка набекрень, сам-то испитой такой, тщедушный, глаза у него черные, бесстыжие, волосы кудрявые, все ими потряхивает, — подходит, подбоченившись. — Господи! — крикнул, озираючи всех. — Убей того до смерти, у кого жена хороша! Останется — мне достанется! И давай прибаутничать... Смех поднялся... — Откуда зубоскал-то этот взялся? — спрашиваю у Антоновны (старушка была добрая, живая и любопытница такая, — все, бывало, она знает). — Из Зубкова, — отвечает, — фабричный. С Иваном приехал. «Нашел друга!» — подумала я. А Иван прямо к Надеже подошел; говорит, сам на всех посматривает, словно на бой вызывает. Надежа слова ему не промолвит, сгорела вся, голову потупила. — Эх, братец, — закричал фабричный, — ввел ты девушку в краску! Ну-ка поправься: обними ее, расцелуй!.. А сам все ближе да ближе к ней подступает. Надежа ко мне: — Домой! Домой пойду! — Погоди, дитятко, и я с тобой, — говорю. Фабричный за нами. — Красавица! — кричит. — С нами так не разделаешься! Коли Иван тебе не мил, может, я по нраву тебе пришелся? — Иди-ка, удалец, своею дорогою, — говорю ему, — бесстыдством-то никому не полюбишься! — Ух-ух-ух, какая немилостивая! А кто тебя, бабушка, спрашивает? — на меня-то так. Кругом зашумело: — Честно ли старушку обижать? Пропащая та голова, что старость не почитает! Надеженька моя ни жива ни мертва. Иван тогда словно опомнился. — Отстань! — крикнул грозно на фабричного. Этот сейчас и отошел. Шкодлив-то он был, как кошка, да труслив, как заяц. — Гостю, — вскликнул, — и грех прощается; помилуйте, повинную голову не рубите! Пошел зубоскалить, смешить... Надежа так и бежит, и бежит... Иван, было, за нею пошел. — Не ходи, — взмолилася, — не ходи! — Надеженька! — говорю. — Ведь старые-то ноги не резвы, дитятко! Где мне за тобою поспеть! — Тетушка! — промолвила. — На край света забежала б я! Горько слушать, как люди смехом провожают! А вечер тихий, погожий — далеко разносится смех, говор по улице. |