— Знаю, — перебила меня, — сама все знаю, тетушка, не говори... Бог с ним! — Ты смотри, голубка моя, чтоб он тебя не обморочил! В речи с ним не заходи, встретится — не гляди! Слышишь, Надеженька? Она усмехнулась печально-печально: — Не тревожься, тетушка, все прошло, не воротится! И правда, бегала она от него, как от огня, а он таки не унимается; стоит где-нибудь за углом целый день, стережет ее. Иссох, на себя не похож стал, словно он в тревоге непрестанной, в кручине злой. А тут дома еще пуще неладица: жена замечать начала, что он от нее, как от врага лютого, отстраняется, особняется; дома не сидит, тоскует крепко; а нрав-то у нее был пылкий, заносчива была, горда, ревнива. Ну, и пошел дым коромыслом: несогласие, укоры, ссоры. Иван, бывало, рукой махнет да и уйдет на целый день из дому, — в будень на работу, а в праздник — куда глаза глядят: по полю, по лесу пробродит. Он уйдет, а жена к соседям бежит жаловаться, жена на улице кричит, его с Надежею проклинает. А Надежа терпит себе да страдает по-своему: тихонько, безответно. Иван не отстает, последнюю совесть потерял. Скажется она больною, сидит дома безвыходно — он мимо окон дорожку проложит. Люди и смеются, и осуждают, и жалеют — ему все нипочем. Я выйду, корю его, усовещаю, гоню, ему и горя мало! Сидим мы раз с Надежею, работаем, лучина трещит, — вдруг в двери: стук-стук. Кого это принес господь в такую пору? А вечер темный, непогожий, ветер бушует, дождь льет. — Иди, — говорю, — Надежа; кто там, отвори. — Кто там? — спрашивает она. — Отворите, пустите! — отвечают отрывисто, да так горько, что я ажно вздрогнула. Надежа так и пошатнулась: — Тетушка! Его голос! — И, что ты, касатка! Ну, не отворяй ему! Постоит-постоит да и пойдет, бессовестный такой! — Отворите! Пустите! — молят из-за дверей-то. — Нет, тетушка, — молвит Надежа, а у самой лицо вспыхнуло, глаза заблестели, — нет, я ему отворю, — позволь — я ему скажу... я у него спрошу... за что он губит меня! И распахнула дверь так быстро, что я не успела сообразиться. Он так и бросился в избу. — Чего это, сокол ясный, залетел к нам? Чего надо? — спрашиваю у него сурово так, сурово, а он и не замечает, не слышит; только на Надежу смотрит, а она стоит перед ним, дрожит. — Надежа! Надежа! — промолвил. — Иссушила ты меня! Невмоготу ей стало, отвернулась. — Не отворачивайся, дай мне наглядеться! Сколько я тебя не видал-то! За руку ее берет. Горько заплакала Надежа. — Милый мой! — сказала. — Ты меня обесславил, ты мое сердце сокрушил, будет с тебя! Во мне-то сердце кипит-кипит. Упрекаю его, сетую; а ни он, ни она не слушают, — не видят, словно, меня. — Ты забудь, что я на свете живу, не томи, не мучь меня, желанный! — упрашивает она. Он ей ни слова, склонил голову, разливается-плачет. Как застучат в окно с улицы! Стекло так и задребезжало... — А, вот где ты дни-вечера просиживаешь! Теперь я сама поймала! — кричит Иванова жена. Надежа так и обмерла. Иван словно очнулся. А та кричит, а та вопит. Вскочила в избу, прямо к Надеже: — Разлучница! Змея! — Молчи! — крикнул Иван. Надежа бросилась из избы. — А! Хочешь, чтоб я молчала? А ну, заставь-ка! Я не буду молчать! Я буду на весь свет кричать! — Полно, — говорю ей, — что криком-то пособишь? Выслушай-ка сперва! — Ах ты, старушка почтенная! — на меня крикнула. — Потакай им, потакай! Ведь ты за это прямо в рай угораздишь! У меня и руки опустились. — Иди, иди, — сказала я Ивану, — чтоб и духу твоего тут не было! Да уведи свою сумасбродку-то! — Ступай! — приказал Иван жене угрюмо, грозно. Она ослушаться не посмела, зарыдала, пошла за ним. А он словно ночь темная. Больно мне было, что меня жена его заподозрила, да ведь ее не переуверишь. А больней-то всего, что не совсем и я чиста: спровадить его было в тот же миг, а я им разговориться дала, сама уши развесила... Находит же такое на человека! «Куда-то моя горемычная забежала!» — думаю. Кличу ее, не откликается, — ищу, хожу, — а темь, зги не видно. — Надежа! Надежа! — кричу. Тихо откликнулась она; я поскорей на ее голос побежала, нашла. Стоит она недвижимая около плетня, в уголке, похолодела вся, дождь ее насквозь пронизал. Почти внесла я ее в избу, на печь уложила, приодела тепленько — забудься, горькая! Не время теперь бранить тебя, думаю, после пожурю. Тихо она лежала, тихо плакала; зябла все. А к свету жар, метаться стала, стонать. Я все надеюсь: вот ободняется, ей полегчает, а ей хуже стало: днем бредить начала. Представится ей, что ловят ее — бежит. Я сдержать не могу, — откуда у ней сила берется! А то словно с Иваном разговаривает, утешает, ублажает его, голубит: «Сердечный мой, не крушись! Я за нас обоих оттоскую, отгорюю!» То прощенья просит: «Помилуйте, помилуйте меня! Простите меня!» Все хуже ей да тяжелее. На третий день, вижу, совсем плохо. Пошла я, позвала Антоновну к ней, а саца людям поклонилася, лошадку выпросила, поехала за Петровной, за лекаркой. Ну, Петровна только на нее глянула, сейчас сказала: «Не жилица она на белом свете!» Разнеслось по селу: «Надежа умирает!» Прибежал Иван, я не пускаю — куда! Силою ворвался! Страшный такой... А Надежа без памяти лежит, в бреду. — Хоть бы ей спокойно умереть-то дал! — сказала я ему, укорила. Он утих и заплакал. Подошел, стал около нее, и все смотрит, глаз не сведет, — ажно жалко мне стало... — Иванушка! — говорю. — Поди-ка ты домой, нехорошо, ей-богу! — Не гони меня! — промолвил горько. — Очнется Надежа, она обидится, — лучше ты уйди, Иванушка! Взяла его за руку да вывела на улицу, а он, словно дитя малое, послушное, идет, куда веду... В ту ж самую ночь и он горячкою слег. Взяли от нас Петровну, другую лекарку из Куликова привезли, — никто не пособил, не спас. Мучился он, говорят. Господи, как уж тяжко мучился до самой смерти! Долго томился. А моя Надеженька тихо отходила, будто засыпала. Перед смертью в память пришла. — Надеженька! — плачу я. — На кого ж ты меня покидаешь, дитятко! Какая жизнь-то моя без тебя будет! — Не плачь, тетушка, не плачь, — вымолвила. — А ведь скоро меня забудут, как умру? — спросила вдруг. — Не забудет тебя ни одна душа добрая, дитятко! — говорю. А она: — Лучше, как забудут, — какая после меня память-то остается? Обесславленная! И, умираючи, моя голубочка печалилась этим! — Дай вам господи талан-счастье... спасибо... Последние слова ее были. В четверг ее схоронили, в среду на другой неделе и Ивана на погост отнесли. Жена убивалась по нем, обмирала просто. Да не такая она, чтоб век горевать: через год замуж опять вышла, завеялась в свое Зубково... Ох, бог с нею! Бог с нею! Не забуду я свою Надеженьку. Есть ли день, есть ли час, чтоб я ее не оплакала, чтоб не помянула! С нею я свою радость последнюю схоронила. Одиноко век доживаю... |