На святой приехала к ним старушка Сергеевна от тетенек с поклоном. Старушка была уж старая-престарая и жила она у тетенек на покое. Как бы это вам растолковать-то хорошенько? Ну, значит, это не имей покою и на миг; за всем в доме смотри, все у нее на руках, все на ее ответе... У нас таких старушек доверенных еще и теперь встретишь. Берут их в горницу маленькими девочками, учат уму-разуму толчками. Вот вырастут, выучатся. Случится, что и полюбится кто, посватается, не отдадут: привыкли, мол. Идет время, стареются господа, стареется девушка, вот и старики. Молодые барышни маменькину девушку не трогают. Умрет маменька, они ей старые платья пожалуют, от работы освободят, чашку чаю ей положат. «Маменька тебя любила, живи на покое, бог с тобой, да гляди за всем. Ты маменьке служила верно, и мы тебе верим». Вот и живет такая старушка, и доживает век, вздыхаючи, как Сергеевна. Я, право слово, заметила, что все они вздыхают; словно что потеряли без возврату, так вздыхают. Приехала эта Сергеевна к нам, прислали тетеньки племянниц проведать; того году была святая ранняя, в самую распутицу: мосты все снесло, овраги залило, опасно самим пускаться в дорогу. Приехала Сергеевна, и сейчас она увидела, что меньша-то барышня жалка очень. И все она около нее похаживала, все с нею заговаривала. Та, по своему обычаю: «да» да «нет». — Что это меньшая-то у вас жалкая такая? — спрашивает у нас Сергеевна. Мы ей рассказываем все, как знаем, и что ее за глупенькую почитают. — Ох, вы-то разумницы у меня великие! — говорит, на нас головой качаючи. А нам-то вправду казалося, что и сама Анна Михайловна виною: ведь и вольна, и все есть. Чего ей робеть? Откуда горе? — Молоды еще, — говорит Сергеевна, — еще не знаете, что горе не всегда по причине бывает. Горю всегда дорога есть, и не в такие палаты горе пробирается. Это правда. Точно пробирается. А все-таки настоящего-то горя у барышни не бывало. Вечером, как все спать легли, Сергеевна к меньшой барышне пошла. А барышня богу молится; не видит, не слышит. Заметила — вздрогнула. Сергеевна ей говорит: — Что ж испугались, барышня? Это я. — Чего тебе надо, Сергеевна? — Да так, пришла к вам. Вот сяду да посижу около вас. Села себе на скамеечке, а барышня села на своей кроватке. — Небось скучненько вам деревенское-то житье бывает? Деревня ваша глухая, соседства близкого нету. — Сестрица в город ездит; там весело, — говорит. — А вы-то отчего не поедете с нею? — Зачем же мне ехать? — Как зачем? Людей посмотреть. Право бы, съездили, может, и покажется. — Нет... Мне дома лучше. — Хозяйничать охочи? — Нет... Это сестрица. — А вы что? — Я... Я шью что-нибудь... погуляю пойду. — Такое житье молодой голове не приходится. Ну, нечего делать, потерпим, переменится. — Как переменится? Когда? — А вот, сядем-ка, погадаем мы с вами: что и скоро ли. Благо, со мной и карты есть; вот мы и погадаем, что нам будет. Придвинула столик поближе к кроватке, вынула карты и стала гадать барышне. — Ну, вот и перемена жизни выходит... смотрите-ка, вести радостные; и пиковое вам огорчение вышло, пиковая семерка замешалась, будь ей пусто! Ну, да без этого нельзя. Мы и перетерпим. А вот и отошла она, — туда ей дорога! А вот червонный король присоседился, мысли его около бубновой дамы, — вы ведь бубновая дама, — и лицом к ней обернулся. Все четыре туза вышли: исполнение желания. Желание ваше исполнится, барышня! — Желание? — промолвила барышня. — Да, да. Чего вы себе желали, то сбудется! — Чего ж я желала? — говорит. — Чего мне желать? — Что ж вы, сердечная моя, неужели и не желали себе ничего? Она не ответила, а горько заплакала. — Полно плакать, — говорит Сергеевна, — нам еще надо погадать теперь об червонном короле, что он за птица. Оботрите глазки да поближе придвиньтесь. Барышня слезы отерла, ближе к столику наклонилась. Слушает, не дохнет. А Сергеевна раскидывает карты да рассказывает: — Трудно червонному королю. В печальных мыслях наш голубчик! А вот ему и трефовая дорога в трефовый дом: маменька-то ваша покойница трефовая была. — Он сбирается к нам? — вскрикнет барышня. — Ах! Карты, было, смешали. И чего пугаетесь? Он еще во двор не въехал. Да и собираться-то как ему, коли еще не знает, есть ли вы на белом свете? А только тянет его куда-то, душа кого-то ищет, вот он и печален. Ему еще две дороги лежат, да помеха будет бубновая. И ехидно советует какой-то вдовец преклонный. Да все его ковы нипочем нашему! Его нам бог сохранит! Вот подвернулась еще смутьянка, пиковая дама! Понапрасну, матушка, бьешься! Рассказывает Сергеевна по картам, а барышня только все бледнеет да краснеет. Долго гадали они. Уж заря стала заниматься, так вспомнила Сергеевна, что спать пора. — Ложитесь, барышня, — говорит Сергеевна, — почивайте себе спокойно; будет и на нашей улице праздник. — Завтра придешь ко мне? — спрашивает барышня, а сама глазами ее молит. — Приду, приду; а теперь ложитесь. Ишь, сердчишко-то бьется, так и стукает. Уложила ее Сергеевна, перекрестила и пошла. Встала на другой день Анна Михайловна да вышла к нам — мы чуть не ахнули: румянец во всю щеку играет. Когда это бывало? И сестрица старшая за обедом заметила. «Что это ты, Анночка, — говорит, — верно, все по солнцу бегаешь? Посмотри-ка на себя, на цыганку похожа». А сама глянула на себя в зеркальце напротив: беленькая, нежненькая, щечки алеют, — усмехнулась себе ласково. Вечером опять Сергеевна пришла к Анне Михайловне; опять гадала. И сколько дней пробыла Сергеевна у нас, — а пробыла дня четыре, — то все по вечерам к Анне Михайловне хаживала, и все они гадали; а уходит Сергеевна, барышня просит карты у нее оставить да сама днем гадает запершися. Раз Сергеевна ее застала, что сидит она, держит червонного короля, глядит на него, вглядывается и задумалась глубоко. Сергеевна ей и говорит: — Думаете вы да печалитесь. А ведь знаю о чем. — Печалюсь-то?.. Да я не печалюсь, я думаю... — Ну, о чем?.. Чего ж запинаться? Грех таиться от меня. — Я думала, — шепчет, — какой он живой будет? — Да не такой бородач, как тут, и без копья придет... Будет из себя красен! Глаза хорошие, глядит приветливо, голос душевный, говорит ласково, а темные кудри хмелем вьются. — Да, да! — ей барышня. — Да! Такой! Он, он! Сама так румянцем и зарделася. Отъезжая, подарила Сергеевна свои карты барышне. Старые это карты были; стал от времени и бубновый король черномазый такой, что издали его не отличишь от пикового, — а барышня взрадовалася, и благодарна как была! На шею бросилась Сергеевне. Утром прощается Сергеевна, а барышня слезами заливается, ее провожаючи. А старшая сестрица смотрят из окна, удивляются. — Анночка! Анночка! — кличут. Барышня не слышит, стоит в одном платьице, рыдает. У крыльца тележка загрязненная, с бурою загнанною лошадкою; усаживается Сергеевна в тележку, вожжи подбирает и оглядывается на барышню как-то надежливо, дескать: горе пронесется, радость будет! А сама старшей говорит: — Доеду благополучно: глаза-то у меня еще зорки. Вечером, хоть поздненько, а, бог даст, домой доберусь. Тучки разошлися, день разгулялся, может, и солнышко проглянет, веселей будет ехать... Прощайте, барышни! — Прощай, Сергеевна, — из окна отвечает старшая, — кланяйся от нас тетенькам. Очень видеться желаем, — скажи это, не позабудь. Говорит это, понимаете, только для хорошего обычая, по родству; а по правде, досаждали ей всегда крепко тетеньки приездом своим. Покатилась тележка. Барышня вслед глядит, слезы льет. Сестрица крикнула на нее погромче: — Иди же сюда, я зову! Вошла тогда в хоромы. — Что это такое, Анночка, — спрашивает сестрица, — о чем расплакалась? Неужели об Сергеевне? — Об Сергеевне. — Об ней? Ну, признаюсь! Как же можно об Сергеевне плакать? Барышня опять заплакала. — Послушай, да ты пойми... Тебя, впрочем, трудно вразумить-то! Ну, подумай... Если бы мы с тобой к какой-нибудь графине, к какой-нибудь губернаторше приехали на три дня, а потом и уехали, стала бы губернаторша об нас плакать, — как полагаешь? — Не знаю. — Что тут не знать! Конечно, не заплачет. Что мы ей? Ничего. Мы ей не ровня. А Сергеевна как ниже еще! Понимаешь ли ты, или нет? — Нет, сестрица. — Ну, тебе не втолкуешь! Однако же, по-пустому не плачь; ты меня слушаться должна. Я старшая сестра, я тебе теперь вместо матери... Что за слезливость вдруг проявилась такая? С чего? Разве умер у нас кто? Слава богу, все хорошо, все благополучно: нечего плакать, грех даже. Сейчас перестань! Барышня отерла слезы и пошла в свою горенку, а сестрица ее до дверей проводила. Так во всем правые люди виноватых людей провожают, — с видом таким. А потом воротилась, прошлась мимо зеркалов; напевать стала, что «во всей деревне Катенька красавицей слыла», и хоть пела-то она про Катеньку, да знаю, что себя тут разумела, и весело-превесело пела. Живем мы себе да поживаем, дни проходящие отсчитываем. А меньшая барышня и шитье, и вышиванье — все побросала. Только гадает, да гадает, и ночей за тем гаданьем недосыпает. Подкрадься и посмотри на ее лицо: и вспыхивает, и туманится, и тревожное, и веселое, словно и вправду она перед собой живых людей, живую радость и горе видит. И какими иногда счастливыми глазами на тебя глянет! Видишь, бывало, проскользнет в сад: точно она сокровища какие несет прятать! И одна себе ходит, думает, жизнью живет. Случалось, как не пошлет сестрица искать к обеду, то и целый день не придет. Ищешь, ищешь, аукаешь, аукаешь: она и выйдет из какого-нибудь заглушья. Сад у нас старый, заросший: и терновники, и вишенники, и шиповники — все спутано, все перевито хмелем цепким. Проберется туда затропочком, да и блаженствует там. А сестрице и во сне не снится, с чего Анночка блаженствует, — ну, а по зоркости своей уж заметила, что та учащать стала в сад. Тогда земляника поспевала. Сейчас она по хозяйскому уму сообразила и говорит: — Ты, Анночка, смотри, не оборви землянику, — не из чего будет варенья варить. Та на нее глядит: «Какая земляника?» — Будто не понимаешь, о чем говорю? Я говорю не шутя, земляники не трогай. И так уродило немного, и у меня все ягодки сочтены и замечены... Слышишь, Анночка? — Слышу, сестрица; я не трогала и трогать не буду. — Ну, я тебе верю. Да меня и не обманешь. Без шуток, я каждую ягодку там знаю. Стала сама сестрица в сад хаживать каждый день; кисеей частою закроется, зонтик распустит от загару и идет в сад туда, где земляника спеет. Посмотрит и воротится. Хоть знала она Анночку за покорную, да все судила, что лучше не плошать. Всяк, видите, по своей мерочке меряет, — а она еще малолеткою говаривала: «Кто ж себе враг?» Бывало, маменька их покойница от неудачи какой по хозяйству закручинится, тужить станет: «Что, если я умру, вас не пристроивши? Что будет с вами?..» И учить станет: «Так и так делай; не выпускай добра из рук, коли попадается». А она: «Кто ж себе враг?» — ответит. Только, кажись, два слова, а покойница вздохнет и сейчас успокоится, бывало, об ее участи. Первый снежок запорошил, приказала Любовь Михайловна сани осмотреть, в город собирается; а тут тетеньки во двор. Досаду затаила, отвечает с веселыми глазами, ручки целует. А у тетенек, видно, сердца кипят. И вот что замечаем: бывало, приедут, сейчас по разным горницам разбегутся. «Отдохнуть! Отдохнуть!» — вопят. А теперь, видим, не отстает Марья Павловна от Федосьи Павловны. Куда Федосья Павловна ни ступит, Марья Павловна следом за нею. — Пойду-ка я с тобою, Любочка, в кладовую: чта нахозяйничала ты, погляжу. |