— И я, Любочка, пойду, — подхватила Марья Павловна. И себе идет. — Анночка! — зовет Федосья Павловна меньшую, — Поведи меня в свою комнату. У тебя тихо — я отдохну. Пошли, и Марья Павловна за ними. Пропало терпенье у Федосьи Павловны. — Вы чего привязались ко мне? — кричит. — Чего следите? — Да вы-то чего раскричались, как на подданную свою? Я к Анночке пришла; кажется, право имею к своей племяннице прийти! — Что-то с вашими господами творится чудное! — Платону их говорим. — Федосья-то Павловна, — рассказывает Платон, — тайком ведь хотела укатить от сестрицы, да поймалась. Только я под крыльцо, Федосья Павловна выбежала, а сестра ее за полу: «Вы не смеете одни ездить, половина повозки моя, и на своей паре я вас ездить не допущу...» И пошли, и пошли. Слушал я, слушал да побрел себе в избу погреться. И возблагодарил создателя за свою Авдотью Ивановну: та хоть накажет, да по крайности покой временный да отдых даст! Авдотьей Ивановной Платонову жену звали. Тоже Змей Горыныч порядочный, сказывали. Целый день вместе сидели господа. Чуем, гроза собирается. Ну, ввечеру и разразилась. Стала Федосья Павловна посеред горницы и возговорила. — Я, — говорит, — с божьей помощью Анночке жениха нашла. На той неделе пришлет его тетка ко мне, а я за Анночкой пришлю. — А ты, Любочка, приезжай ко мне, — приказывает Марья Павловна старшей. — Нет, Любочка, ты не смей приезжать и во двор к нам, пока жених будет: ты еще тетенькиного ехидства не знаешь, а я знаю и запрещаю тебе! — Так вам вольно к себе звать, а я не могу? — закричала Марья Павловна. — Если бы божеская искра в вас была, не стали бы вы Анночкину счастью мешать! Уж и на сирот, матушка, напускаться стали! Экое зверство ваше какое! — Вас-то небось сироты озаботили? Вы из того бьетесь, чтобы мне насолить! — Я еще вам не так насолю! Я на себя руки наложу, да и напишу к губернатору, что от вас жить не могла! — Эка, думаете, напугали! Всякая дворянка сама себе губернатор! — Добро-добро! Тогда увидим... Да я вас ни одной ночи в покое не оставлю: я с того света каждую вас полночь проведаю... Полночь — я и тут! — Попрошу батюшку осиновый вам кол в голову забить: перестанете являться! Марья Павловна хоть отвечала смело, а задумалась: таки труслива была. А знала, что сестрица ее и смерти не боится, и если уж наперекор пошло, то, пожалуй, что и руки на себя наложит. А бедная барышня Анна Михайловна и плачет, и дрожит, и крестится в уголку. Старшая тоже между двух огней: одна тетенька зовет, а другая тетенька — «Не смей!» Так она и притворилась, что испугалась очень, и молчит перед ними, будто со страху. Ну, уж когда пообещала Федосья Павловна, что руки на себя наложит, — Марья Павловна смирилась. — Чтоб вас бог покарал! — говорит сестрице. — И то вам, и то, и то... Всеми бедами черными наделила, заплакала и ушла. Федосья Павловна видит, что покорила, и тотчас всем распорядилась: и когда пришлет за Анной Михайловной, и не медлить ей приказала, осмотрела ее платьица, выбрала, какие с нею отпустить. И Любовь Михайловне поручила, чтобы свою сестрицу эти дни огуречным рассолом умывать. «И кланяться ее выучи да внуши, чтобы голову не каурила, чтобы букой не смотрела». — Хорошо-с, тетенька, — Любовь Михайловна отвечает, — я постараюсь, и все исполню, как вы приказываете. — Ты подумай, Люба, что и тебе будут руки развязаны, — тетенька ей доводит, — если Анночку пристроим. Ведь меньшая сестра у старшей на ответе. — Как же, тетенька, я знаю. На другой день тетеньки уехали. Федосья Павловна весела, добра, а Марья Павловна этакая горемычная сидит в повозке. Укуталась вся платками. «Доеду ли живая до дому?» — сомневалась. Ну, это она только жалобное слово сказала, и никто ей не поверил. Почала старшая сестра учить Анну Михайловну приемам приманчивым. А Анна Михайловна у ней просится: — Не надо, сестрица, я не перейму. — Ты уж не рассуждай, Анночка, а делай, что говорят. Ну, гляди прямо, — отчего не можешь прямо глядеть, как я? И веселее гляди. Ну, сядь. И сесть-то не умеешь! Ну, и облокотись правою рукой, — очень хорошо может это выйти, — смотри, как я. И точно, облокотится она, — хорошо у нее выйдет, а барышня никак себе не переймет. Что больше учится, то еще, кажись, хуже выходит. — Ах, Анночка! — крикнет сестрица. — Это наказание божие с тобой... Ведь ты не малолетняя! Сообрази, что для твоей пользы! Как это всегда ты живешь спустя рукава! Так жить нельзя! — Сестрица! Что ж мне делать, когда понять не могу? — Помилуй! Как же не понять того, что нам надо! Постарайся. Что хныкаешь-то только? — Отпустите меня, сестрица! — просится барышня. — Нет, — говорит, — учись! И не отпускает, учит. Та покоряется, глотаючи слезы, а придет в свою горенку, так рыдает, что сердце надрывается. То бросится на колени молиться, то кинется гадать. Не раскинувши гаданья, опять упадет перед образами; не сказавши молитвы, опять за гаданье. Тосковала она, уповала, боялась, ждала... Сердце сжатое из тесноты своей простору искало. В четверг ввечеру приехала Сергеевна за нею. Праздничная такая вошла. — В легкий денек приехала за вами! А барышня ее трепетно встретила и на все слова молчит. Пятницу переждали: тяжелый день и нехороший; что в пятницу ни начни, во всем будет неудача. Сергеевна все барышню ободряла. — Чего бояться? — уговаривала — Вы не бойтесь. И горю, и радости надо прямо в глаза смотреть. А та ни словечка в ответ. И не гадали даже в тот день. С вечера в пятницу мы собрались в дорогу. Анна Михайловна ночь целую напролет не сомкнула глаз и одна в своей комнатке пробыла. Сергеевна хотела к ней, да, подумавши, не пошла. Только к дверям послушать подходила: что с нею? Рано, чуть еще брезжится, Анна Михайловна вышла и прямо к сестрице. Сестрица еще сладким сном почивала. — Что ты, Анночка, будишь меня, — разве уж едешь? — Сестрица, поедемте вместе! — Вместе? С ума ты сходишь, Анночка! — Сестрица! Поедемте! Сестрица удивлена, на нее глядит. — Сестрица! Если вы любите... если вам жалко меня... — Анночка! Опомнись! Все может дело пропасть, если я с тобою поеду, и он увидит меня... а ты просишь! — Поедемте вместе, — молит; слезами так и заливается, руки ей целует, постель целует. — Полно, полно, Анночка! Что это на тебя нашло? Поди, вели запрягать лошадей, поди! Пошла от нее Анна Михайловна, — чуть на ногах держится. — О чем убиваетесь, барышня? — тихо ее Сергеевна голубит. Она, бедняжка, услыхала, как кинется к ней на шею: — Сестрица со мной ехать не хочет, — не хочет ему показаться... Все за меня боятся... Ах, зачем они боятся? — Вы лучше спросите: чего бояться-то?.. Так-то на людей туман находит. Не по-хорошу ведь мил, а по-милу хорош; сказалось бы сердце сердцу, душа душе. И еще: кто кому судился. Против судьбы все ухищрения не помогут! Утешает ее, а она приподняла голову: так радостно, так благодарно на нее посмотрела. Успела успокоить ее Сергеевна. Плакать она перестала: утихла в уповании каком-то. Подали лошадей. — Прощай, Анночка! — прощается старшая барышня. — Пожалуйста, будь ты посообразительнее! Я положила с тобою свой платочек розовенький; не забудь, надень его и береги: это мой любимый... не испорть. Прощай! И мне приказывала: — Гашка! Смотри ж ты за всем; не потеряй, не забудь ничего! Сели мы и поехали. Морозный был день. Дорога проселочная — не торная. Безлюдно и бело кругом. Солнышко играло в небе синем и по широким полям. Барышня тихо себе сидела и думала. Разрумянилась так, и всему улыбалась она: на небо глянет, от солнца зажмурится, улыбнется; глянет вокруг, глянет на Сергеевну — улыбнется. И Сергеевна ей в ответ тоже улыбнется, а говорить — не говорят. Безмолвно едем все. Только разве Платон вздохнет этак, будто гору поднял. Уже вечереет; запылала заря вечерняя, и по всему разлилася — по небу и по земле. Морознее еще стало. Догорает и заря; вот и потухла. Засверкали над нами звезды; выкатился месяц золотой. А мы все едем да едем, словно во сне заколдованном. Вдруг огоньки впереди забегали на горе и чей-то свист послышался. Насвистывали это песню «Не одна во поле дороженька пролегала». Будто очнулись мы все. — Приехали, — говорит Сергеевна. И барышня промолвила: «Приехали», — дрожал у нее голосок. По улице залились лаем собаки вдогонку за нами; на крыльце сама тетенька Федосья Павловна барышню встретила. — Насилу-то дождалась тебя! Мельком поцеловала ее, взяла за руку и повела в хоромы. А тетенька Марья Павловна и не встречает, и не показывается. — Где тетенька Марья Павловна? Здоровы ли? — спрашивает барышня. Федосья Павловна порохом вспыхнула. — Злодейка твоя первая, и ты об ее здоровье сокрушаешься! Я порошок курительный приготовила; думаю, приедет он, войдет, а пахнет приятно. Что же-с? Забудь я, положи этот порошок, исчез со стола! Так вот злоба до чего доводит! Красть даже начала! Дворянка родовая, — ведь сразу-то не вымолвишь, — а крадет: в самые рабские обычаи вошла! А теперь-то лежит от хворости. — Ковы строит! А ты иди ложись сейчас! — барышне приказывает. |