Вдруг Андрей перестал танцевать, перестал гулять; все грустит, молчит, все думает; товарищи не узнают его; верно, его сглазили или изурочили. Разно говорили об этом, разно думали, и никто не мог догадаться; а Андрей просто влюбился, да еще как! Оно бы ничего, да лукавый попутал Андрея: он влюбился в панночку! Там, под горою, стоит дом Фомы Фомича, моего двоюродного дедушки; одна сторона дома спряталась в сад, а другая безжизненно смотрит своими битыми окнами на широкий двор; этот двор теперь зарос травой, а прежде, при жизни дедушки, экипажи соседей не давали ей показываться из земли; нередко и коляска маршала гордо катилась по нем и, стуча и хлопая ветхими членами, останавливалась перед крыльцом. Хозяин дома, в нанковом сюртуке, с косою и Очаковским крестиком, умел достойно принять именитого гостя, глубокомысленно разговаривал о губернских новостях и убедительно доказывал, отчего в гербе его петуший хвост и роза, а не другие цветы. — Фома Фомич человек сильно мнительный, как по книге говорит, — несколько раз повторял один мой знакомый, приезжая от дедушки. Следовательно, по крайнему моему разумению, у него, должно быть, довольно скучно; а между тем и старики, и молодые, и судовые панычи, и офицеры ...ского полка всякий день являлись к Фоме Фомичу, ели его хлеб-соль, в глаза свидетельствовали ему нижайшее почтение, за глаза смеялись над ним и не сводили глаз с его дочери, милой Уляси. Это был магнит. И правда, Уляся стоила внимания: семнадцатая весна только что образовала роскошные ее формы... Но я не хочу, не стану описывать пластические красоты: об этом и без меня много говорили и писали. Да и можно ли сказать: мне нравится девушка, потому что у нее черные локоны, тонкая талия, маленькая ножка? Нет, так можно хвалить лошадь, можно хвалить охотничью собаку, но отнюдь не прекраснейшую половину прекрасного создания божия — человека. Есть особая прелесть, неуловимая, невыразимая для языка, но понятная для сердца, которую можно чувствовать, но не объяснить, и эту прелесть имела Уляся. Как мило краснела она, когда майор Хворостин, подсевши к ней, начнет, бывало, речь о погоде! Длинные ресницы ее опускались на пламенные глаза, и косынка сильно подымалась на груди. Майор, знаток в женщинах, как называли его товарищи, толковал это в хорошую сторону. Бедный майор захотел формально сочетаться законным браком с Улясею и, по команде, адресовался к отцу ее. Что ж, вы думаете, сказал мой двоюродный дедушка? Он просил жениха рассказать свое родословное дерево, а это не шутка! Майор потел, водил пальцем по лбу и никак не мог доказать своего дворянства далее первого колена по восходящей линии. Тогда Фома Фомич воспламенился благородным гневом, вычислил по пальцам шесть дюжин своих предков и в заключение, важно поправляя Очаковский крестик, сказал: — Итак, знайте, милостивый государь мой, что скворцы в орлиные гнезда не летают. Хворостин съел грязь; лицо его сделалось краснее общеармейского воротника; он пренеловко поклонился, скорыми шагами вышел из комнаты и поскакал на квартиру, оглашая дорогу различными междометиями во славу геральдики. Бедный денщик, говорят, много вытерпел при встрече своего начальника. Это не удивительно. Согласитесь сами, ведь надобно ж на ком-нибудь выместить свою досаду, чтоб не испортить здоровья? Но когда пыл гнева прошел, майор опять стал таким, как и прежде: выправлял рекрут, пил пунш из заграничного стакана, волочился за управительницею, пригонял амуницию и в занятиях по службе забыл или почти забыл Улясю. Только не мог он произнести имени Фомы Фомича без какого-нибудь кудрявого украшения, и, разумеется, нога его более не была в доме моего двоюродного дедушки. В итоге вышло: Майор не женился на Улясе. Уляся осталась девушкою. И в эту-то Улясю влюбился Андрей!.. Весьма справедливо наш уездный лекарь, прехитрый немец, нарисовал амура с завязанными глазами. Андрей был человек скрытный и никому не говорил, где и когда он влюбился. Впрочем, нам до этого нет дела. Мало ли есть людей влюбленных? И, верно, всякая интрига имела начало от какого-нибудь случая. Иной влюбляется на тротуаре, тот — в маскераде, некоторые — господи прости! — смотрят на девушек несытым сердцем в церкви божией, и, кажется, наш Андрей принадлежал к числу последних. Где ему лучше можно было видеть панночку, как не в храме? Там люди некоторым образом уравниваются; там и пан, и мужик — христиане, хотя все-таки существо в фризовой шинели морщит рожу и подвигается на полвершка вперед, когда дерзкая свитка поравняется с ним. Впрочем, сказать решительно, что такой-то-де казак Андрей такого-то месяца, дня и числа воспылал законопреступною любовью к дочери вельможного пана имя-рек, не могу: боюсь девятой заповеди. Андрей любил — в этом нет никакого сомнения, и любил со всею страстью души пылкой, свободной, не привыкшей подчинять свои действия голосу холодного рассудка. Ему нравилось видеть Улясю, и он безотчетно глядел на нее, как на радость, как на утеху... Но когда взор ее встречался с его взором, он чувствовал, как эти черные очи жгли казацкую душу; он потуплял глаза; в ушах у него шумело; горячая кровь так и переливалась в сердце. Придет, бывало, Андрей в церковь, станет под стеною и все смотрит на панночку. Народ молится, он все смотрит на нее; благочестивые помолятся да и бредут домой, а он стоит как вкопанный, ему тяжело оставить свое место: сколько минут он был на нем счастлив! Бывало, сядет Андрей вечером на горе против дома Фомы Фомича и смотрит на окна. Там светится. «Может быть, она что работает, или сидит, или ложится спать: этот огонек ей светит». И бедняк завидовал огоньку. Вот мелькнула тень. «Может быть, это ее тень», — шептал он, и воображение рисовало ему светлицу пана и Улясю с ее огненными очами, с ее милою улыбкою... Он готов был бежать, лететь в горницы гордого пана и — оставался на прежнем месте. Часто утренняя заря заставала его там, где покидала вечерняя. Разгадайте, какая симпатия привязывала Андрея к Улясе? Не отыскала ли душа бедняка в душе панночки своей половины? А что вы думаете, гг. философы? Ведь это может быть!.. В один день в доме Фомы Фомича была заметна необыкновенная деятельность: рано утром старая кухарка пронесла через двор индейского петуха; возле погреба ключник разливал в бутылки сливянку; к конюшне был привезен большой воз сена; на крыльце зевал и потягивался камердинер в праздничном платье; оно попало в новые из старых панских, а пан был целою головой ниже камердинера, следовательно... Но кто без ошибок? Все предвещало праздник, и праздник не на шутку. Мой двоюродный дедушка не любил ударить лицом в грязь. Событие оправдало ожидание. Весел был этот день; гости шумно пировали и разъехались после ужина в одиннадцать часов. Шутка ли?! Но все ли тут веселились? По законам природы этого быть не может. Наш мир так чудно устроен, что крайности в нем невозможны. Природа дала человеку и розы, и шипы вместе; насадила ароматные рощи гвоздики и скрыла в них гремучего змея. Зло и добро, радость и печаль смешаны в картине нашего быта, как свет и тень в ландшафте искусного художника. Крайности исчезают в противоположностях: рыдания переходят в хохот, продолжительный смех выдавливает слезы. А у Фомы Фомича был пир горой! У моего двоюродного дедушки были два музыканта-скрипача. Я думаю... но вы не поймете меня, не слышавши их; вы не вкушали этого бесконечного веселья. Один, буфетчик, играл primo. Что за чувствительное было создание! Подлинно, как говорят, съел собаку на скрипке! Всякую нотку даст, бывало, почувствовать; смычок у него так и юлит по струнам, пальцы дрожат, нос шевелится, брови ходят, а где придется трелька, он, бывало, даже приседает. |