Уже солнце высоко горело в небе; обедни отошли, и дух торговли развивался в полной силе: хлопанье по рукам, божбы, клятвы носились над площадью. Но вот хлопнул бич — толпа начала раздвигаться, и посреди ее покатился богатый рыдван, запряженный парою красивых лошадей. В рыдване сидел здоровый усач, а подле усача молодая, прекрасная женщина. Между тем как народ, зевая, смотрел на пышный экипаж, он, прокатясь во всю длину ярмарочной площади, своротил налево и остановился под тенью верб. Кучер в смушевой шапке слез с козел, подбросил лошадям вязанку травы, закурил коротенькую трубку, сел на землю, поджавши ноги, и начал любоваться, как еврей и цыган на хромых лошадях бегали взапуски. А пан и пани в сопровождении дюжей босой девки тихо двинулись по ярмарке. — Грицко, Грицко, а Грицко! — говорила Катря, дергая за полу своего мужа. — Га! — отвечал он. — То паны идут? — Ну да. — А что ж это за паны? — Бог их знает. — Да какие же это паны? — Господи мой! Ну, паны себе — да и только. — А откуда они? — Отвяжись, пожалуйста! — И Грицхо медленно двинулся вперед, кушая дыню, которую держал в обеих руках. Катря осталась решительно без всяких сведений. Не знаю, что бы она делала, если б не подоспела к ней кума. Кума есть лицо важное в Малороссии: свадьбы, похороны, выборные, рекруты, сплетни, вареники не могут существовать, не могут действовать без кумы. Она везде, где ее нужно и не нужно, где ее просят и не просят; она говорит, советует, бранится, работает и головою, и руками, и ногами, то действует, то страдает — словом, если бы можно допустить существование философского камня, то главным его элементом была бы непременно кума. — Это не наш пан Остапенко и не Крыця, — говорила скороговоркою кума, ударив по плечу Катрю. — Не Кошуля ли? — О, будто я не знаю Кошули! У того хоть жупан зеленый и так же вышит золотыми шнурками, да шаровары синие, а у этого все платье зеленое. — Будто у Кошули синие шаровары? — Вот еще славно! А то ж какие? Кому знать лучше, как не мне? Пан Кошуля приезжал в таком наряде в наше село, как я была еще девушкою. Еще бы не знать этого! — Так это Олийник. — Туда! Как таки не совестно говорить бог знает что, не подумавши! Твой Олийник не чета этому молодцу, посмотри: что за плечи, что за усы! Да и откуда бы Олийник взял такую паню? — Так вот отгадала! Именно отгадала, ей-богу, отгадала: это пирятинский сотник. Еще вчера невесткиной свахи сестра говорила мне, что его ждут на ярмарку. — Вот что так, то так. Знай наших! Даже сам сотник приехал к нам из Пирятина! — И неудивительно: у нас в Густыне разве только птичьего молока нет. Во время этого разговора толпа стеснилась и скрыла из глаз кумы и Катри занимательного пана. Кума стала на колесо соседнего воза и продолжала смотреть. — Ну, что там видно? — спрашивала Катря. — Чудеса да и только; там кто-то водит музыку. Господи, как он пляшет подле тех чумаков, что продают рыбу! Сотник с женою остановился и смотрит на удальца. Проклятые чумаки! Так сдвинулись в кружок вокруг сотника, что ничего не видать. Да в своем ли я уме? Ах, бедная моя голова! Что это... — А что там? — спрашивала Катря. — Постой! Кругом из чумацких возов лезут казаки, как из ульев пчелы. В это время послышался выстрел. — Телепень! Телепень! — пронеслось меж народом. Толпа дрогнула; на площади поскакали казаки. Тут, на беду, ветер поднял такую пыль, сделалась такая кутерьма, что кума не могла добиться толку.
VIII
I, гу! гу! гу!..
Припев свадебных
малоросс[ийских] песен Давно было за полночь, а на хуторе у Крутолоба никто и не думал спать. Весь хутор собрался на панский двор, на котором ярко пылали смоловые бочки; везде поставлены были чаны с медом и горелкою и разные закуски для простых казаков, а в самом доме гремела музыка; туда беспрестанно входили и выходили люди знаменитые, чиновные; там, в переднем углу, подле жениха, молодого Петра, сидела красавица-невеста Галя, скромно опустив глаза на грудь, увешанную жемчугом и монистами, между тем как легкий, радужный каскад шелковых лент, падая с головы, разбегался по плечам ее, струился подле щек и ушей, нашептывая негу. Петро был одет в красный жупан, обшитый богатым галуном и бахромою, черная, как смоль, баранья шапка оттеняла свежее лицо его; из шапки прихотливо отбросился в сторону алый верх; на нем, сверкая, дрожала золотая кисточка. На столе, перед новобрачными, лежал большой каравай, увитый малиновым шелком, увенчанный кистями калины и ржаными колосьями; подле каравая красиво возвышалось кудрявое деревцо с золотыми орехами, листьями и плодами; далее горели золоченые кубки и разноцветные бутыли. Старик Крутолоб и Подопригора, одетые в праздничное платье, суетились по комнате, потчуя гостей ароматною вареною. Подле Гали сидела светилка, держа в руках казачью саблю, обвитую зеленью и цветами, между которыми пылали восковые свечи; далее, по обеим сторонам светлицы, сверкали серебром и золотом кунтуши и жупаны гостей; посредине светлицы плясал до упаду небольшой усатый толстяк. Уже давно танцевал он; его движения становились ленивее, музыка играла тише; вдруг он приостановился, закричал: «Грай, Санжаривкы!» — и с новою силою пустился барабанить ногами, припевая:
Он тогда только перестал танцевать, когда родные и знакомые, взяв его под руки, отвели в сторону и запретили играть музыкантам. — Ты, Шлапак, как я замечаю, большой охотник танцевать? — спросил один из гостей неутомимого танцора. — Признаюсь, люблю побеситься у приятеля, когда радость не только на языке, но и на сердце, да и песня, эта мне очень полюбилась с тех пор, как я ее проплясал перед Телепнем. Тогда не то было: танцевал бойко, а душа так и просилась в пятки. — Ты давно обещал рассказать мне, как это было. — Было весьма обыкновенно. Мне сказал Петро, что Телепень с Галею будет на ярмарке, одетый паном. Я подговорил полсотни приятелей, отборных казаков, положил их в чумацкие возы и, накрыв кожами, поставил на ярмарочной площади, а сам, взяв двух музыкантов и бутылку водки, пошел гулять между народом. Скоро показался богатый пан с молоденькою женою; я подпустил их к моим возам и начал рассыпаться мелким бесом, заплясал, запел Санжаривкы. Глядь, а красавица уронила платок: это был условный знак — я вприсядку да и свистнул. Тут из всех возов, как из земли, выросли мои ребята; я прямо на разбойника и, поверишь ли, не так черт страшен, как его малюют; поверишь ли, что этот трус, чтоб ему не есть порядочных галушек, в пяти шагах выстрелил по мне из пистолета и — дал промах!.. — Да он уже ничего есть не станет: его на прошлой неделе в Прилуках четвертовали! — Слышал. Бог с ним! Одним бездельником меньше на свете, да и только. А все я не понимаю, отчего его так боялись?.. Стрелять не умел, грешный! Это не то что иной стрелок: хватит, черт возьми! в один выстрел полдесятка или более уток... Да вот, недалеко сказать, с месяц тому назад, я сделал засаду... — Староста, пан подстароста, благословите спать идти, — заревел подле Шлапака исполинского роста мужчина, перевязанный через плечо красным поясом. — Бог благословит! — отвечал протяжно староста. Тут музыка заиграла марш; гости начали вставать с мест, и Галя, покраснев, как маковый цвет, подала торжествующему Петру руку... |