Это еще все бы не разор был, если б только не меняли они всего до ниточки каждый год по скольку раз. Мало ли на один дом шло! И к рождеству, и к святой, бывало, все обновляют. И как уж весело тогда барин хлопочет! Сам картины прибивает. Ведь чудно покажется, как сказать, а скажу правду: до страсти любил он гвоздики вбивать и, случись, что по усердию кто ему этим услужить поспешит, то так огорчится, страх! Потом уже все так и знали, сами не брались никогда, а ему приготовят молоточек. И правду тоже надо сказать, что уж никто так гвоздика не вобьет: так он наловчился, что только глянет и потрафит, куда надо гвоздику. Поедут ли в город господа, чего они не накупят! И самоваров навезут, и сушеного горошку, а дома под самоварами в кладовой полки ломятся, и горошку садовники на целый год запасают; понавезут они обои штофные, каких-то рыбок горьких в банках, табакерки с музыкой. Разносчики ли наедут — купцы хитрые, зоркие, — сколько они денег оберут! «Не берите, батюшка, — говорят барину, — это очень дорогое, вы вот себе подешевле возьмите». Барина словно подожжет: «Подавай мне самое дорогое!» Да и купит такое ж самое втридорога. Еще, бывало, и сдачи не возьмет. И поглядывает на купцов бородатых: вот я вам пустил пыли в глаза! А купцы от радости даже вздыхать почнут. А как именины справляют или рождение? Пойдут тут сборы да приборы такие, сохрани, боже! И вина выписывают, и конфеты выписывают, и шаль, и чепчик барыне, и шейный платочек, и желтые перчатки барину. «Да уж, кстати, будут посылать, — говорят, — то выписать и то, и вот это б выписать», и пятое и десятое. Да так наберется, что на почту телегу надо снаряжать. Хоть много им утехи на именинах бывало, да много ж и хлопот, и тревог немало: ведь совсем измучатся, пока отбудут, ходячи да думаючи тяжко: что лучше к обеду подать? Да как цветы ставить? Да чем генеральшу б удивить и покойного ее сна лишить? Изморятся, бывало, словно на барщине. А никому уж столько дела тогда не бывало, как Арине Ивановне. Еще недели за две ее в город туряют: то одно забыли, то другое вспомнили, а там уж ей дома беда начинается. Только она утром глаза откроет, уж ей поваренок из двери чашку просовывает: «Пожалуйте муки!» Выглядывает птичница; молочница тоненько покашливает, чтоб не очень рассердить. — Ох, нет на вас пропасти! — кричит Арина Ивановна. — И богу-то помолиться не дадут порядком! Наскоро перекрестится, накинет платок на плечи, и целый день бегать ей, да хлопотать, да сердиться. Господа тревожились, да и веселились, а Арине Ивановне на званых-то обедах, надо думать, ей не очень весело бывало: сидит она себе в самом конце стола, в своем чепчике с желтыми лентами, и никто на нее и не глянет, никто с ней не заговорит, — нешто воды налить попросит. Присмиреет она тогда и словно запечалится, задумается, а гости так и жужжат около нее за столом. Пиры у господ за пирами, а тут глядь — денег нету. Вот сядут тогда они в гостиной и сидят, — приуныли. Один в окошечко глядит, другой в другое: «Ах-ах-ха-х!» — ахают. А прошла беда, продали или заложили деревеньку, денежки зазвенели опять, и опять обеды званые, гости нахлынули, пир горой, и весело живется, и хорошо им.
VI
На эти пиры, на угощения много деревень с рук сплыло. И Тростино мое родное. Кажись, ведь ни роду ни племени там у меня, да и ни лица-то знакомого, а жалко-жалко было, и слезно я плакала, и живей мне былое время припоминалось. — Игрушечка! О чем ты плачешь? — спрашивает барышня. — Полно оглядываться, не бойся никого, говори! А я оглядываюсь, не слушает ли где Арина Ивановна. — Скажи, о чем плачешь? — Так, — говорю. — Игрушечка, милая, скажи мне, какое твое горе? — говорит, а сама мне ручку на плечо положила и в лицо мне заглядывает. — Ах, барышня, барышня! — отвечаю. — И на что вам знать, что мое за горе! — На то знать, что мне тебя очень жалко, Игрушечка, — говорит. Я на нее поглядела. Глаза у ней такие тихие, и личико отуманилось. — Барышня, милочка! Продали Тростино! — Какое Тростино, Игрушечка? Она и не знает. Вот я ей рассказываю, и жалуюсь, и плачу, а она все мне: — Говори, Игрушечка, говори. — Да что ж больше говорить? Я все надеялась, все ждала, авось, когда поедут господа в Тростино, — хоть гляну да вспомню былое, — а теперь продано, не видать мне его и не слыхать об нем! — На что продано Тростино, Игрушечка? Ты не знаешь? — На пиры деньги понадобились, то и продали, — отвечаю. — Так я в девичьей слышала, толковали. Кто-то в нашей избушке жить теперь будет! Хоть Арина Ивановна дразнит меня, бывало, что избушка наша давным-давно завалилась, я хоть часто плакала от ее слов, а все не верила ей. Мне казалось, что и ветшать-то избушке той не приходится. А барышня слушает мои речи да задумалась, задумалась. Сидела она на ковре, ручкой головку подперла, и в каких-то мыслях тихих и важных. — О чем, барышня, вы задумались? — спрашиваю. — Так, обо всем, Игрушечка. — Да о чем же обо всем? — Да так, — отвечает, — как это все на свете делается! — Да что? — Игрушечка, — говорит, — ты замечаешь ли, что когда одни плачут, другие смеются; одни говорят одно, а другие опять совсем другое... Вот ты плачешь, что Тростино продали, а мама и папа всегда в радости, когда деньги получают... а, Игрушечка? — Да вдруг в тревоге такой ко мне: — Да нельзя разве, чтобы все веселы были? Нельзя, Игрушечка? — Видно, нельзя, — говорю. — Отчего ж? — Да не бывает так. Вот ведь и мы с вами все вместе, а мысли у нас разные приходят. — Да отчего ж так? Отчего? Я, что сказать ей, не знаю... Тут Арина Ивановна шасть в детскую, мы смолкли. — О чем щебетать изволили, сокровище мое? — спрашивает у барышни. — Уж не сердитесь ли, мой голубчик! Щёчки-то у вас горят. Барышня ей ни слова в ответ и отошла от нее. — Да что ж это вы от меня таитесь, голубчик мой, от своей Арина Ивановны-то? Скажите, скажите! — Арина Ивановна! Я вам не хочу ничего говорить, — ответила ей барышня и строго так-то на нее глядит и прямо, что смешалась Арина Ивановна. Не прибрала, что сказать, что сделать, да на меня напустилась: — Погоди, погоди ты, змейка! — грозится. — Я вот барыне все скажу; я тебя на свежую воду выведу, погоди! И побежала к барыне. — Барышня, — говорю, — что мне делать? Нажалуется на меня Арина Ивановна. — Не бойся. Игрушечка, я за тебя заступлюсь. Двери отворяются, барышня еще мне кивнула — не бойся. Вошла барыня, за нею барин, и сели по креслам и смотрят на барышню и на меня, а Арина Ивановна из-за дверей головку выставляет, точно змея жальце свое. Господа поглядели-поглядели и спрашивают у барышни: — Зиночка! Что такое было? О чем ты с Игрушечкой говорила? Поди ближе и скажи маме. — Говорили, что одни люди плачут, а другие люди веселы. — Что, дружочек? Удивилась очень барыня, и барин во все глаза глядит, а барышня опять: Барыня с барином переглянулись и оба на барышню посмотрели. — Ну, скажи, мама, — заговорила барышня, — скажи мне, отчего это так на свете? Вскочила она к барыне на колени, обнимает, и прижимается к ней, и в глаза ей глядит. — ждет слова от нее заветного, а барыня ей в ответ: — Умные дети, мой дружочек, никогда не плачут. — А бывает же скучно, мама, и умным, бывает чего-то больно будто и скучно... А барыня: — Умные дети, дружочек мой, всегда веселы. — Ах боже мой, какая ты, мама! Ну, глупые скучают, плачут — разве уж их совсем и не жалко!.. — Глупых детей наказывают, Зиночка, — отозвался барин, взявши себя за подбородок, — и они сейчас умнеют... — Да Зиночка у нас умница, — говорит барыня, — она никогда не плачет. Это какой-то мужичок иногда приходит, под окном у нее плачет, а Зиночка умница. Поднялись и пошли себе. Выходя, говорит бариня Арине Ивановне: — Вы напугали меня, Арина Ивановна, я думала, бог знает что такое, а вышло пустяки такие, что даже и понять-то трудно... — Да вы напрасно Игрушечку не изволили допытать... — Полноте, Арина Ивановна, пусть себе болтают, что хотят. Зиночка у нас умница! Зиночка умница! — к барышне опять обращается барыня. А у хваленой умницы такие-то глазки печальные да тоскливые, что вот-вот слезы покатятся, и вздохнула она тяжело.
VII
Арина Ивановна все неспокойна была, и долго она меня после этого душила: скажи да скажи, о чем тогда говорила с барышней. Барышня все больше ко мне привыкала. И то сказать, что мы ведь все вместе с нею были. Утром, бывало, проснется барышня, оденет ее Арина Ивановна и поведет к господам здороваться, я я за ними следом иду. Господа за чаем сидят. — А, Зиночка пришла! Ану, Зиночка, присядь! — говорит барыня. А барин какое-то чудное слово, не русское, велит ей сказать. После того барышне чаю нальют, а мне окрайчик хлеба белого кинут, да и отпустят нас в детскую. Случится ли, что господа сами в детскую придут, то ненадолго. Сядут да и смотрят на барышню, любуются, усмехаются. — Любишь меня, Зиночка? — спросит барыня. — Люблю, — ответит барышня. — А меня, Зиночка? — спросит барин. — И тебя люблю. — Смотри-ка, ротик у ней какой миленький! — поймает барыня за бородку барышню да и кажет барину. — А глазки? — ответит барин. — А ручки-то? А ножки-то? Обцелуют ручки, и ножки, и ротик, и глазки и уйдут себе. Арина Ивановна день-деньской хозяйством занята, одни мы себе в детской играем. Барышня скоро от игрушек отстала — разве уж какую мудреную очень купят, что или звенит, или вертится, — разве такая ее забавит; станет она доходить, как это все сделано да сложено. Любила барышня больше размышлять, да говорить, да слушать. Бывало, подсядет ко мне: |