Она замолчала и опять мотает. Много мотков в тот вечер она перемотала. Пробил первый час. — Поздно! — говорит. — Как скоро эти часы бегут: не успеешь оглянуться, уж и ночь. Ну, Игрушечка, ступай себе. Да постой! Что, все еще боишься в чуланчике спать? — Нет, — говорю, — привыкла. — А то приди-ка ты ко мне ночевать. И тебе б веселей, да и мне прислужишь случится: вот вчера кликала-кликала воды подать, никого не добудилась. А у меня сегодня что-то голова болит. Принесла я свою постель в ее комнату, жду, что она ляжет, что свечи погасит. Она легла, а свечей не погасила. — Не надо, — говорит, — пусть их горят. У меня что-то голова болит — не спится. А сама все бледней да бледней, все вздрагивает да крестится, и на меня такой страх навела, — боюсь, хоть сама не знаю чего. И до света мы с нею глаз не сомкнули. На другой день все на Арину Ивановну люди поглядывают, перешептываются, дивятся; она заметила. Вечером опять прихожу. — Иди себе, — говорит, — сегодня мне получшало. Я и пошла в свой чуланчик. Только я глаза свела — так страшно кто-то закричал, что я опрометью бросилась в девичью, а оттуда мне навстречу уж бегут, свечи зажигают, суетятся, все перепуганы. Случилось что-то с Ариной Ивановной. Вбежали к ней — она вниз лицом на своей кровати лежит, как мертвая. Мы ее подняли, воды дали напиться; пришла она немного в себя. — Садитесь, — сажает нас на свою кровать. Мы только смотрим друг на дружку, дивно да чудно нам, а Арина Ивановна то к тому, то к другому прижимается, как малое дитя. — Не уйдите вы от меня, не уйдите! — просит. — Не покиньте! И господа услыхали, потревожились, звонят в колокольчики: что такое? кто кричал? — Арине Ивановне что-то приснилось, Арина Ивановна кричала. — Да что ж ей приснилось? Тогда и говорят, что, верно, ей покойница Матильда Яковлевна привиделась. — Какие пустяки! — вскрикнули господа. — Вот выдумки несообразные! А у себя приказали сейчас же лампаду зажечь. С тех пор, как вечер, так Арина Ивановна и скликает нас, и рассаживает вокруг себя. Днем еще ничего, и по хозяйству похлопочет, а как вечер — беда. И плачет, и дрожит. Ночью у ней свечи не угасают, и девушки чередуются, не спят при ней. То белое в окне мелькает, то чья-то ей походка слышится, то дунет кто-то ей в лицо холодом, то чудится, что-то в уголку шевелится, то за собой смех слышит. Стал слух носиться между людьми, что покойница к Арине Ивановне по ночам ходит и мучит ее за то, что смерти ее радовалась; много было об этом толков, много домеков, — да ведь всего-то не переслушаешь, что люди говорят, — только что на всех страх нашел; сами господа, хоть днем и посмеивались, и бодрились, а к вечеру начинали прислушиваться да оглядываться. Двери в той горнице, где Матильда Яковлевна жила, забили наглухо и каждую субботу покойницу в церкви поминали. Понемногу стали успокаиваться — не находила покою одна Арина Ивановна до самой смерти. В страхе да в тоске она скоро и зачахла. Перед смертью у всех нас прощения просила и с рыданьем говорила: — Помолите вы за меня бога! Помолите! Священник, что ее исповедывал, тихий старичок такой, вышел от ней сам не свой и все крестился шел. Какое у ней было добро, какое имущество, Арина Ивановна на церковь да на нищих завещала.
XIV
После Арины Ивановны нам было вольнее; и на крылечке постоишь, и сад оббежишь — не боишься. Барыня за нами не следила, лишь бы ей все было готово, подано, а то, что себе хочешь делай, где угодно будь. Кроме того, еще господа в последнее время в большой тревоге были и печали: совсем денег не стало. Пшеницу они еще на корню продали, и хватило им ненадолго: отпраздновали барынины именины, а на свои барин больным сказался, не было ни обеду, ни пиру; и ставни велели затворить, чтоб видел, кто приедет, что так-то уж хворы, что и свету божьего глаза не сносят. Все барин письма пишет, а барыня через плечо читает да вздыхает; ответные, верно, не хороши, не веселы шлют: как ни получат — призадумаются, совсем примолкнут. Ходила я раз по саду под вечер, вдруг прямо к моим ногам яблочко упало, да такое славное, наливное яблочко. Подняла я да оглядываюсь. Господи! Откуда это? А недалеко от меня Андрей стоит, смеется. — Испугалась? — спрашивает. — Нет, — говорю. И давно ли он тут гуляет, спрашиваю. — Я давно уж гуляю. — Как же я не видала? — Да я ходил вдалеке, сторонкой, да смотрел, как ты гуляла, как думала... и о чем так думала? — Мало ли что в голову придет, а рассказать-то ведь трудно, — ответила ему. — Какие славные вечера теперь стоят, погожие, — говорю. — Да, — ответил он, — тихие. Да и разошлись мы. Я ему за яблочко и спасибо не сказала, как-то забыла. Ну, думаю, в другой раз увижу, скажу. На другой вечер опять я в саду его встретила и за яблочко поблагодарила, да больше-то и не приберу, что ему сказать: опять вечер погожий похвалила... да «прощай», говорю. — Что ж, если вечер-то вправду хороший, отчего же не погуляешь? — спрашивает. — Нет, — ответила, — нельзя, работа есть барская. — Может, не к спеху? — промолвил. — Нет, спешная... прощай... И пошла. Оглянулась — он стоит и мне вслед глядит. А работы у меня не было тогда никакой, и сама я не знаю, зачем перед ним слукавила. Пришла в хоромы, села да до поздней ночи просидела под окошечком, сложа руки. Стали мы каждый вечер встречаться... Он мне слово скажет, я ему — и разойдемся. Неприметно свыкались. Кажись, что тут — одно слово перемолвишь да в его глаза приветные глянешь, — а присушило, приворожило на целый век. Всем он мне полюбился: и красой, и речами ласковыми, и разумом быстрым. Веселый был такой, на все-то отважный да бравый. Он мне за утеху и за совет стал. Затужу ли, загорюю ли, приду около него поплакать, он мои слезы осушит своим словом советливым. И говорил он мне, бывало: — Не горюй! Жить и так горько! Кручиною ты ничего не возьмешь — бери сметкой да спокоем! Вот как я подле него, то и голову подниму, а нет его, кажется, что и земля из-под ног у меня уходит. Ведь, как раз горе человека придавит, придушит, будет он на весь век знать. Сломи-ка верхушку с дерева — после и расти его, и поливай, пойдут новые отростки молодые, побеги зеленые — а верхушки все нет... И он тоже сирота был и взрос одиноко, да как-то ему далось все в руки: и сметливость, и веселость, и отвага; а я себя только к тоске приспособила. Бывало, когда я его своей печалью запечалю, что смолкнет он, призадумается, так только кудрями шелковистыми тряхнет и словно с плеч ту печаль сбросит, — не то что я со своей расстаюсь будто нехотя, будто ее жалеючи. Настала осень дождливая, ненастная, вечера туманные, густые тучи по небу бродят, разве сверкнет одна ясная звездочка и опять пропадет, а мы станем где под навесом около хором, частый дождь и бьет, и сечет в горячее лицо — горюшка мало! Разве только скажешь: «Экой дождь славный!» А зимой! Вьюга, метель, вихри снежные пусть себе морозят, заносят, только бы нам верное слово перемолвить. Положили мы к господам идти, как избу себе поставим. — Что ж, — говорил Андрей, — я тебя не хочу в людскую привесть, а вот весною свою избу поправлю, да тогда на свое хозяйство, в свой уголок. Весной перекрыл он избу, ставни узорные поделал, крылечко решетчатое. Все дивуются да догадываются. — На что Андрей избу украшает? Не хочет ли Андрей жениться? И на ком думает? А правды никто-никто не знал, не ведал. Изба его стояла в ряду с другими, и часто я пробиралась туда огородами, бывало, да тайными тропиночками. Приду да и сижу там, и никто того не мыслил. Сижу себе там да думаю: вот тут я свой сундучок поставлю, а тут я образок повешу! И как я его встречать буду, как он домой придет, и как я тут у него хозяйкою буду, — все, бывало, передумаю. Часто мне барышня-покойница вспоминалася, и вспомнится живо так, будто вот ее тихий вздох я слышу. И с Андреем сидючи, вдруг вижу, она как словно пронесется передо мной. Я часто, бывало, говорю Андрею, рассказываю об ней. |