* * *
183... года, 20-го июня
Экзамен окончен сегодня — и я вступаю в новую жизнь... Мир праху твоему, добрый человек, основатель лицея! Благословляю память твою!.. Давно ли я был ещё ребенок? Как сегодня, помню день моего отъезда в лицей. Я на своей маленькой лошадке хотел ехать гулять в степь; меня позвал папенька. — Послушай, — сказал он мне, — собери свои книги; мы сегодня поедем далеко: я тебя отдам учиться в лицей. — А это очень далеко? — спросил я. — Верст полтораста. — Так мы завтра не воротимся? — Нет, ты проживешь там долго. — Более недели? — Гораздо. — Месяц? — Больше. — Неужели год? — Шесть лет. Меня обдало холодом. Ехать в такую даль, за 150 верст от дома, на шесть лет проститься с папенькою, с маменькою, с моею маленькою комнатой, с белою акацией, которую я поливал каждое утро, — а она, как нарочно, так душисто расцвела теперь!.. Грустно стало мне; я вышел на крыльцо; моя лошадка, увидев меня, приветно заржала; я подошел к ней, машинально сел на нее и шагом выехал в поле. Нивы шумели от утреннего ветерка, росистая степь пестрела в цветах, жаворонки пели; но ничто меня не радовало. Я не спешил нарвать букет анемонов, не старался поймать красивую бабочку, чтоб подарить ее маменьке, — одна мысль тяготила меня: я должен все это оставить, оставить надолго!.. «Как хороша воля!» — подумал я и соскочил с лошади. «Прощай, лошадка, — сказал я, — ступай на волю!» Поласкал ее и бросил повода. Лошадка стояла передо мною. «Глупенькая, ты будешь гулять!» Я обнял ее и махнул руками. Через минуту только ее головка далеко ныряла между цветистою зеленью; еще минута, и я уже не видел ничего: все зарадужилось, закружилось в глазах моих, наполненных слезами. После обеда мы с папенькой выехали из дома. Прощаясь, маменька уговаривала меня не грустить, обещала приехать ко мне, дала мне коробочку конфет — и я утешился.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И вот я в лицее. Меня ввели и оставили в этом огромном здании. Все незнакомые лица, все такие страшные, классические физиономии профессоров, все так сухо, так важно! Папенька уехал. Я подошел к окошку: оно было в третьем этаже; внизу краснели крыши одноэтажных домиков; далее стройно вытянулась улица, за нею стояла березовая роща, а там — боже мой! — гладкое поле, на нем змеилась дорога на мою родину!.. По дороге неслось облако пыли; мне казалось, что я вижу в нем нашу коляску, даже казалось, что папенька машет мне из коляски платком; но вот и это облако слилось с горизонтом... Я стоял и тихо плакал. Тут подошел ко мне Ш.; он так мило заговорил со мною, такое принял участие в моей печали, что мы с того дня сделались друзьями. Милый Ш.! Мне теперь смешно, когда вспомню, как он утешал меня. Он говорил, что лицей непременно должен сгореть, потому что в нем много несчастных, нам подобных, а когда он сгорит, то мы опять поедем по домам. И как эта глупая мысль восхищала меня! Я целый месяц ложился спать, наперед хорошенько увязав все свои книги и платье, чтоб сейчас же бежать, когда начнется пожар. Вся кровь, бывало, бросится в голову, когда услышишь запах дыма или кто пройдет ночью по коридору со свечою: все ждешь, вот загорится, вот будет тревога, вот разольется огонь по комнатам... Но угрюмо дремали во мраке каменные стены огромного здания; изредка где-нибудь хлопнет незатворенное окошко или в дальнем коридоре простонут тяжелые шаги старого инвалида, и опять все тихо, тихо... Так и захочется спать. Но вот сегодня шесть лет, как я здесь; завтра день выпуска. И сколько перемен с того времени!.. Наука открыла передо мною свои святые сокровищницы; мой ум смело ширяет в тучах и разлагает громы и молнии, я дерзаю вычислять пути светил небесных; наука увлекает меня на дно моря и показывает жемчуг и подводные чудовища, сводит в недра земли, где растут жилы золота и зреют драгоценные камни; она рассказала мне судьбы народов, и дела давно минувшие переходят в уме моем яркою фантасмагорией; я изучаю природу, изучаю человека, самого себя и люблю творца, как благодетеля моего, люблю по убеждению. А поэзия? Боже! И есть люди, которые не понимают поэзии!?. Бедные, жалею о вас: вы не знаете лучшего наслаждения в жизни! Вы не понимаете ни Жуковского, ни Шиллера, ни Байрона, ни Пушкина, великого Пушкина! Вы произносите эти имена, как имя славного портного, парикмахера — и ваше сердце не трепещет сладким восторгом. Жалкие! Плачьте о вашем невежестве и дивитесь этим именам как проявлению неба на земле... Шесть лет — и как я вырос духовною жизнью!.. Я должен сказать «прости» моим милым товарищам, с которыми я рос вместе, с которыми делил и радость, и горе, с которыми не раз тепло молился перед святым алтарем; я должен сказать им «прости». Долг чести зовет меня — я должен служить отечеству. Сколько раз я завидовал мудрым Сципионам, Фабрициям, Аристотелям... И вот передо мною широкое поле жизни, поле чистое. Какой разгул для деятельности! Вперед! Какое раздолье быть полезным ближнему... Мой девиз — презирать все низкое, любить одно возвышенное... Я... увидим, что я сделаю!..
27-го июня
Вот я опять в нашей маленькой деревне. Свободен, как божья птица. И Кант, и Юстиниан, и несносный Лакруа забыты до времени.
28-го июня
Чудная жизнь в Малороссии летом! Вчера я приехал домой; отец обнял меня и поздравил человеком; мать заплакала; сбежались братья, поднялся шум, хохот — так прошел целый день. Сегодня мне отвели квартиру, как говорит батюшка, в саду, в беседке. Эта беседка утонула в зелени деревьев; перед моими окнами цветут целые пирамиды душистого горошка, стройно колеблются разноцветные мальвы, а розы, полные, пышные розы, тянутся густою гирляндою вдоль по сторонам темно-зеленой аллеи. Если б живописец мог нарисовать такую картину, он умер бы от восторга.
29-го июня
Сегодня день моего ангела. Я проснулся рано поутру. В головах у меня стояла огромная ваза только что расцветших роз. Человек сказал мне, что с восходом солнца моя маменька сама поставила эти розы и ушла тихонько, перекрестив меня... Как я сладко сегодня молился богу; эти розы курились чистым фимиамом к его престолу! Есть минуты в жизни, которыми выкупаются все страдания человечества. Люди! Понимаете ли вы, что такое мать? Понимаете ли вы это страдательное существо, эту вечную, безграничную, бескорыстную любовь? Мужчины, благоговейте перед матерью: это алтарь, на котором неугасимо горит любовь к человечеству, может быть, одна любовь в мире без холодного эгоизма. У нас были гости; человека четыре соседей, все люди отставные с мундиром. Целый почти день рассказывали о разных случаях войны; мой отец говорил о взятии Очакова так подробно, как будто вчера только его брали. Тут были свидетели и Семилетней войны, и войны Отечественной. Какая поэтическая жизнь военного человека! Сегодня здесь, завтра там, после в третьем месте; везде новые лица, новые знакомства, прелесть отдыха, грусть разлуки — все это должно тревожить сердце, возбуждать дух к деятельности. А это глубокое самоотвержение, эта всегдашняя готовность пожертвовать для блага общего самым драгоценным для человека — жизнью, не возносит ли это меня самого в глазах моих? Как понятна благородная гордость рыцарей, надевавших меч! Нет, я непременно посвящу себя войне, я буду кавалеристом; мои предки жили и умирали на конях, я последую их примеру.
1-го июля
У нас есть два соседа, статские: один Щука-Окуневский, говорят, удивительный вестовщик и любит говорить свысока, а другой Сутяговский; об этом отзываются как об умном человеке. Они оба вышли в отставку и приехали из губернского города в уезд, в свои деревни, когда я был в лицее.
14-го июля
Я очень не люблю нашего соседа Сутяговского, хотя он и пользуется какого-то особенного рода уважением всего уезда: все за глаза его ругают, а в глаза как будто его боятся; даже вид Сутяговского мне не нравится: высокий мужчина, вечно наклоненный вперед; на лбу всегдашняя дума о чем-то недобром; голос — хриплый бас, похожий на ворчанье бульдога; глаза постоянно опущенные вниз; о чем бы ни говорил он, с кем бы ни говорил, они всегда устремлены на одно место, на пол. Мне кажется, он должен быть большой грешник и боится поднять глаза, чтоб не увидеть над собою карающей десницы правосудия. Важность, с какою он входит в комнату, как поправляет медленно на шее орденскую ленту, как прикидывается простаком, чтоб больше еще выказать свою ученость, которая, enrte nous soit dit1, не слишком глубока, — все это нестерпимо. Куда бы ни приехал он, всех перецелует, начиная с хозяина до последнего гостя, хотя бы ему кто был и незнаком — ему все равно: идет потихоньку вокруг комнаты, схватит человека в объятия, поцелуется раз, два, три, заворчит какую-то любезность или заклинание — кто его разберет! — и принимается за другого, пока всех обойдет... Да это так важно, будто он бог знает какая знаменитость и не хочет никого обидеть, лишив частички своей высокой ласки. 1 Між нами кажучи (франц.). |