— А эта тетрадь? — спросил я. — Здесь ничего нет, кроме заглавия; вы в эту тетрадь и выписывайте. Надеюсь, что мы останемся довольны друг другом. Со временем я похлопочу о вас; граф Б., графиня С., барон П. и все за вас постараются — это все мои друзья; а между прочим, позвольте спросить, что вы берете с листа? Этот вопрос сбил меня с толку; я покраснел и едва мог сказать: — Я не знаю; что вы другим платите? — Я моему писарю плачу сорок копеек медью с листа. — И я на это согласен. — Но, позвольте, любезнейший, тот пишет с писаного — это труднее, а вы будете писать с печатного: здесь нет никакой трудности — читай себе и пиши! Поэтому, я надеюсь, вы возьмете по 35 копеек с листа? — Пожалуй. — Еще одно условие: чтоб завтра к вечеру все было готово; я должен поднести мою книгу его превосходительству в день его рождения. Прощайте, тороплюсь на завтрак к князю Прохору Иванычу. Единорогов уехал на прекрасной паре собственных лошадей.
5-го сентября
Сегодня к вечеру я окончил работу, но уже не мог сам отнесть ее: моя грудь разболелась — и не удивительно: я написал в сутки около тридцати листов. Кровь сильно показалась из горла. Холодно, а голова горит. Лягу в постель.
6-го сентября
Я слег. Анисья принесла мне от Единорогова деньги, без гривенника: те, сказал, после отдам: мелочи нет. На долго ли станет этих денег? А мое здоровье все хуже и хуже. Анисья — добрая баба, а никак не соглашается топить у меня в комнате. «Бог с тобою, — говорит, — теперь еще начинаются утренники, а тебе, кормилец, топи печку! Что же зимой делать?» Хорошо ей ходить с утра до вечера в своей голубой шубе, — ей тепло.
8-го сентября. Утро
Верно, я крепко болен — Анисья без моей просьбы истопила печку и пошла за доктором, как говорил Васька.
Вечер
К вечеру пришла Анисья, ругая наповал всех докторов: — Экие они какие! — ворчала старуха. — Которому ни расскажу о тебе, все говорят: «Некогда, бабушка». Всилу отыскала одного и оставила адрес. Часа через два приехал доктор — мальчик лет восьмнадцати; он очень важно вошел, поговорил со мною издалека, беспрестанно нюхая какие-то капли, будто я лежал в чуме, сказал слов пять по-латыни и уверял, что эта латинщина моя болезнь; потом прописал рецепт на полулисте, приказал принимать микстуру (которая должна родиться из его рецепта) чрез час по ложке и уехал, объявив Анисье, что в другой раз он ни за что в свете не приедет в такую чертовскую даль.
4-го октября
Вот уже месяц я лежу в постели, и все в одинаковом положении — ни лучше, ни хуже. Не будь я слаб, я был бы совершенно здоров. На дворе октябрь, грязно, сыро; у меня над постелью появилась течь, в комнате тяжело пахнет глиною. Вчера продал последнюю книгу «Сочинения Пушкина», подаренную мне в лицее за успехи в науках.
7-го октября
Сегодня отдал старый серебряный рубль Петра Великого, именинный подарок моей матушки, когда я еще был ребенком. Двадцать лет я носил его с собою; он был мне вдвойне дорог — как память матушки и память о великом государе. Впрочем, я его отправил в лавочку с уговором выкупить со временем. Немного оправлюсь — и хоть стану дрова рубить, а достану денег на выкуп.
8-го октября
Какой-то поэт сказал, что юноша вступает в свет в венке из прелестных цветов. Человек живет — и опыт неумолимою рукою обрывает на венке один за другим все цветы; остаются под конец только засохшие стебельки, которые, как терны, мучат человека. В этом венке он сходит в могилу... Давно ли я смотрел на жизнь, как на веселый праздник! Все люди были мне приятелями, все девушки казались чистыми, непорочными сильфидами. Я был окружен родными; отец, матушка, братья любили меня... она — горькое воспоминание! — так жарко клялась в беспредельной любви, в верности до гроба... мне совестно за нее! И все исчезло, прошло, как сон, как разлетается от ветра позолоченная гора облаков... Я имел достаток и мог помогать ближнему, а теперь моя матушка в бедности, и я не могу помочь ей! Сам лежу без куска хлеба, одолжен существованием милостыне от бедной солдатской вдовы!.. Часто смотрю по целым часам в окно: у самого окна стоит береза; на черных безлистых ветвях ее трепещет запоздалый, бледный листочек... Где его товарищи, с которыми он так сладко шептался в знойные часы лета? Их давно умчал холодный ветер; он один остался сироткою и тихо лепечет между ветвями свои жалобы, пока порыв бури не умчит его туда, —
Мне жалко бедного листочка: его моет осенний дождь, и нет товарища прикрыть его... защитить его. Его судьба похожа на мою. Я люблю его: он мне родной... А далее, там, за березою, несутся по небу серые тучи, одна другой темнее, мрачнее, тяжелее!.. И день и ночь грустно тянутся они, как погребальное шествие за гробом прекрасного лета. Куда летят они, гонимые буйным ветром? И зачем летят они?.. В этом туманном небе, обремененном тяжелыми тучами, в этом тоскливом вое ветра, как в зеркале, отражается душа моя. Мне любо слушать и созерцать грустную природу... Со временем ветер перенесет облака, опять засветит солнце — и мир оживет снова: а я?.. Кто знает, может быть, мне придется сказать с Жильбером:
Во всяком случае будущее отрадно — если не здесь, то там, где нет ни печали, ни воздыхания, там отдохну от страданий...
16-го октября
Как благодетельна природа! При однообразном моем положении, при нестерпимой скуке, которая ест меня, как ржа железо, она мне даровала какую-то способность дремать: стоит только закрыть глаза, — сейчас передо мною чудесные картины: горы, леса, реки; все живет, движется, говорит, поет... Невыразимо приятно! А между тем я слышу шаги Анисьи или частый стук дождя по оконным стеклам. Более всего мне представляются картины моего детства. Кажется, утро. Солнце только что поднялось над землею, везде блестит роса; мы с сестрою выбежали в сад и едим клубнику. Ягоды такие крупные, сочные... «Стыдно, дети, есть без спросу ягоды!» — говорит маменька, отворяя окошко. Мы так и сгорели от стыда!.. Бежим в комнаты, а навстречу нам папенька: «Куда, дети? Ко мне, на шею!» И мы бросились целовать его... Вот мы все едем по степи в линейке, а вокруг столько цветков, да такие душистые... Мы, дети, побежали срывать цветы — так весело! На цветах садятся и ползают хорошенькие жучки — и золотые, и серебряные, и красные... Я подбегаю к кусту ракиты... порх из куста птица и полетела, свистя крыльями. «Какая это птица, папенька?» — «Стрепет». — «Ух, какое страшное название! Слава богу, она далеко улетела». — «Ты трус!» — говорит папенька. «Нет, я не трус, посмотрите», — и я иду к раките, толкаю куст ногою, а сердце так и бьется, так и кажется: еще вылетит другой стрепет. Иногда в несколько минут вырастаешь — и вот я казачий офицер, стою у окошка и слушаю дуэт школьников на шелковице, а между тем думаю: любит ли она меня? Является она, полна невинности, очаровательно хороша, улыбается мне и дает цветок камелии; я хочу обнять ее... Скрипнула дверь, я открыл глаза — все улетело, и цветы, и сады, и чистое небо, и зелень лесов, и милые лица... Опять дышишь гнилым воздухом, видишь сырые грязные стены. За окнами шумит дождик, и одинокий желтый листочек дрожит и трепещет от ветра на обнаженной ветке. Закроешь глаза — и снова являются знакомые образы, и снова душа полна блаженства. Так проходят мои дни и ночи.
20-го октября
Поутру я смотрел в окно и не видел уже желтого листочка: он улетел куда-то темною ночью и уже не кланяется мне так приветно... еще я осиротел более. Писем из дому нет; хоть бы еще раз увидеть руку матушки, поцеловать ее строки! А тучи все идут по небу, мрачнее вчерашнего...
21-го октября
Сегодня я всю ночь беседовал с батюшкою. — Скажите, пожалуйста, — говорил я ему, — вы живы и здоровы и даже по-прежнему веселы, а мне писал Щука-Окуневский, что будто вы умерли. — Нет, мой друг, это неправда, — отвечал батюшка. — Я так и думал. Старый сплетник Окуневский вечно лжет. — Не брани человека; может быть, так надобно было. Я начал думать и убедился, что Окуневский прав, что иначе сделать было нельзя, как написать ко мне такое письмо. После долго мы говорили с стариком. Вошла Анисья — и видение исчезло; но я ясно слышал слова «до свидания!», и за Анисьей в темном углу что-то кивнуло мне головой. — Кто здесь был? — спросил я у Анисьи. — Никого, батюшка; ты бредишь! Я не захотел спорить с доброю женщиной, а попросил придвинуть ко мне столик и подать мою памятную книжку. — Куда тебе писать! — сказала она, покачивая головою. — Чай, пера в руках не удержишь. — Однако подала, и я пишу-пишу, а писать не хочется — так очаровательны видения! Так и хочется закрыть глаза... Допишу после... чудесные видения... вот батюшка... вот еще кто-то...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
* * * Недавно я был в Большом театре. Давали «Озеро волшебниц». Театр был полон. Волшебница Тальони, обвив рукою резвую Шлефохт, неслась по сцене в живом галопаде. Вот они летят к зрителям; минута — и удаляются в глубину сцены под прихотливые звуки оркестра, восхитительно улыбаясь, сладострастно маня руками какого-то счастливца. Восторгу не было границ, театр дрожал от браво... — Как вам нравится наш театр? — спросил один мой знакомый у толстого человека с огромными усами, сидевшего рядом со мною в креслах. — Изрядно! — отвечал толстяк. — Кто этот жирный чудак? — в свою очередь спросил я в антракте знакомого. — Этот толстяк, с которым говорил ты? — Известный человек, дает чудесные обеды! Откупщик Иванов. — Он не здешний, как видно? — Да, он недавно приехал из ***. — Мне кажется, он был банкротом? — Бог его знает! Впрочем, он выдал свою дочь замуж за какого-то секретаря и обделывает все дела под его именем. Да мне что за дело! Он славный малый; простоват немного, немного материален, а обеды дает поэтические. Хочешь, я тебя завтра представлю к нему прямо в столовую? По рукам, что ли? — Ни за что в свете! 1841 1 Я вмираю, і мою могилу, до якої я повільно наближаюсь, |